Выбрать главу

Воспользовался однажды и Безруков. И не где-нибудь, а прямо в своем кабинете. Как уж так получилось – он потом сам толком вспомнить не мог. Зачем-то туда Анжелика забрела, чего-то стала, мыча, ему там показывать, причем платье задрала со всех сторон, а потом еще повернулась спиной и нагнулась, и все это на Безрукова, которого патриархально-стыдливая жена подпускала к себе только в кромешной темноте, да и этого давненько не случалось, произвело такое оглушающее впечатление, что опомнился он, лишь в самый разгар подняв на какой-то очень посторонний звук глаза и – надо же было так совпасть! – упомянутую супругу в дверях кабинета внезапно увидев. Приехавшую без предупреждения его навестить и теперь застывшую на пороге с выпученными глазами вместе с дочерью. У последней, кстати, вообще никакого личного опыта в этой области, кроме нескольких неумелых поцелуев, до сей поры не было. А тут сразу такая вакханалия. Во всех подробностях и при самом бурном участии родного отца…

Больше со своей семьей Безруков не встречался. Во всех контактах ему было наотрез отказано, развели его по требованию жены заочно, и лишь спустя время он узнал, что жена и дочь вскоре после развода городок наш покинули, а в каком направлении – неизвестно. Родственники жены, чьи адреса он смог найти, на письма не отвечали – хранили гордое молчание.

Вот тут-то Безруков окончательно и сдал. Погрузился в такое душевное оцепенение, что стал сильно смахивать на своих подопечных. Не из тех пока, что только лежат, уставившись в одну точку, похожие на растения, или сидят и монотонно раскачиваются и бьются, похожие на кем-то запущенные маятники, не из тех, что бесцельно ползают и, наткнувшись на препятствие, никак не могут свернуть, не из тех, что хватают все подряд и суют в рот, не из тех, что однообразно кричат, не из тех, что стоят-стоят, бубнят-бубнят, а потом упадают в припадке, а из тех, что бродят с отсутствующим видом и что-то тихо бормочут себе под нос.

Прошло еще время, страна увлеченно распродавала саму себя, толкая за кордон все подряд, дошла очередь и до больных детей. Сытые и чадолюбивые иностранцы оказались на них столь падки, что готовы были платить немалые деньги, чтобы их усыновить или удочерить. Тут же возникли соответствующие агентства, появились многочисленные посредники, стали выстраиваться хитроумные цепочки, позволявшие на почти законных основаниях менять никому не нужную обузу на нужную всем валюту. В одну из таких цепочек включили и Безрукова.

И сразу его заведение оказалось у профильных чиновников на хорошем счету. И расположено на отшибе, вдали от любопытных глаз, и утвердившийся там бардак давал возможность легко оформить что угодно, а главное, визит туда действовал на потенциальных усыновителей беспроигрышно. Шокированные увиденным, они становились такими покладистыми, что готовы были согласиться на любые условия. И странноватый вид директора тому лишь способствовал, добавляя к и без того жутковатой картине дополнительную краску.

В интернат вновь зачастили гости, только уже не с проверками, а на предмет отбора и оценки, ряды воспитанников стали потихоньку редеть, так как организованный отток был куда больше естественного притока, а доходы Безрукова принялись расти несопоставимо со скудным окладом.

Перепадали ему, в общем-то, крохи, основные деньги оседали где-то выше, в руководящих органах опеки и надзора, но ведь и усилия от него никакие не требовались. Только встречать, показывать все, как есть, затем подписывать, где укажут, и готовить детей к отправке на новые родины.

Разумеется, он и этим поначалу занимался спустя рукава, просто следуя указаниям вышестоящего начальства, а деньги равнодушно складывал в обувную коробку, лежавшую во флигеле под столом, но потом его поведение изменилось.

Однажды ему вдруг пришло в голову, что повзрослевшая дочь, сейчас наверняка уже оканчивающая какой-нибудь хороший медицинский или педагогический вуз и – не исключено – вышедшая замуж, а то и родившая, рано или поздно обязательно захочет к нему приехать. Хотя бы из любопытства, формально навестить. А если она увидит построенный для нее большой и удобный дом, то, кто знает, может, у нее появится желание и остаться. Или приезжать почаще. Учитывая ситуацию в стране, такая глушь – не самый ведь худший вариант. Тихо, спокойно, с трудоустройством проблем никаких – в интернате вон сколько ставок свободных…

Мысль эта настолько ему понравилась, что буквально воскресила. Вернула к жизни. И Безруков начал строить дом. Даже целую усадьбу. Договорился в инстанциях насчет земли, выгородил себе два гектара неподалеку от интерната, завез стройматериалы, нанял несколько рукастых и еще не спившихся мужиков из соседних сел, объяснил им, чего хочет, – и дело пошло.

Через год обувная коробка опустела, а за высоким забором на бывшем колхозном поле стоял большой кирпичный особняк в два этажа с мансардой, рядом с ним баня, гараж, всякие подсобные сооружения, а на другом краю поля – чтобы глаза не мозолить и одновременно быть под рукой – небольшой домик для самого Безрукова.

Еще с год ушло на отделку и меблировку – не потому, что это оказалось более сложным делом, чем строительство, просто приходилось заниматься этим поэтапно, по мере поступления новых выплат, которых теперь Безруков ждал с большим нетерпением. Он даже попытался было заикнуться об увеличении своей доли, но тут же получил от вышестоящих подельников окорот.

Когда все было готово, Безруков запер большой дом и переселился из казенного флигеля в маленький, где первым делом повесил на стену вырезанную из какого-то случайного журнала фотографию мальчика лет пяти. Почему-то он был уверен, что именно так должен сейчас выглядеть его внук. Большие синие глаза, русые кудряшки, пухлые щеки, улыбчивый рот – да, несомненно, так! Может, это он и был сфотографирован для рекламы печенья?

Обувная коробка потихоньку стала вновь наполняться хрусткими зелеными купюрами – только уже не на строительство и не на обустройство, а для передачи дочери на жизнь.

Однако времена продолжали меняться, эпоха беспорядочного и азартного бандитизма сменилась насупленной эпохой питерского самодержавия, от которой, конечно, уже не веяло никаким имперским величием, а несло лишь мелкой мышиной возней вокруг чинов и гешефтов. И вот тут произошло что-то непонятное. Страна, которой по-прежнему до подавляющего большинства собственного населения не было никакого дела, внезапно горячо заинтересовалась участью своих маленьких немощных граждан. Не всех, правда, а лишь тех, кто ее либо уже с посторонней помощью покинул, либо имел шанс в ближайшее время это сделать. То ли сказался извечный наш принцип «сам не ам и другим не дам», то ли наверху решили, что пришла пора продемонстрировать хоть какую заботу о людях, и такой способ был признан наименее затратным, так как никаких вложений, кроме праведного пафоса, не требовал, то ли кому-то стало неприятно, что деньги, получаемые за усыновление, бесконтрольно текут мимо, то ли кто-то счел, что масштабы этой деятельности стали для страны уж совсем компрометирующими, то ли элементарная зависть проснулась: как это так, мы, значит, здоровые, здесь должны мучаться, а эти убогие будут там на всем готовом благоденствовать, то ли кто-то пропиариться захотел и выступить в роли борца за народ (хотя роль эта уже выходила из политической моды, так как ясно было, что единственным, кому теперь позволялось за народ бороться, – это главному начальнику и немногим уполномоченным им людям, которым сверху было виднее, какой именно народ и в каком количестве державе нужен), то ли все это вместе подействовало плюс еще что-то, но шум по поводу «торговли российскими детьми» поднялся изрядный. Посредники, быстро смекнув, чем дело пахнет, вновь подались в теплые края – охватывать своими заботами африканских и азиатских детей, пусть и с меньшей выгодой, но зато и без риска, их недавние компаньоны из числа служивых людей сориентировались еще быстрее и присоединились к хору осуждающих, стараясь пробраться в первые ряды, и в итоге бизнес, от которого ненавязчиво кормился Безруков, как-то вдруг взял да исчез. Будто его и не было.