Выбрать главу

Если уж размеры произведений средневековой мысли таковы, что мы едва различаем в них литературные творения, то остатки желания хоть что — то в них постичь окончательно улетучиваются, когда возникает подозрение, что эти мегалиты представляют собой каталоги ненужных вещей. В самом деле, уже сам жанр двух главных разновидностей средневековых трудов, теологических Сумм и Комментариев к Аристотелю, вряд ли вызовет нашу благосклонность.

Истерзанный скелет вопросов и статей Сумм создает впечатление уходящего в бесконечность членения. Странный синтез знания, составляющегося из множества деталей и примечаний, напоминает мелодию, которая мечется между сотнями главных тем, — затрагивая их все поочередно (а то и одновременно), она неизбежно приведет к провалу и дирижера, и музыкантов. Перегруженность, искусственные длинноты, хождения взад — вперед, заполняющие комментарий множеством случайных сближений и сравнений, сама техника экзегезы, которая достигает совершенства лишь выламывая мысль Аристотеля и вовлекая ее в водоворот культуры, претендующей на тотальность, делают для нас комментарий к его трудам способным только оттолкнуть подобным методом прочтения. Кажется, что его единственная цель — всеми средствами заставить оригинал походить на свои копии.

Подобное, целиком негативное видение схоластики мы находим у первых историков философии: таким оно было уже у гуманистов и у энциклопедистов. С тех пор оно мало в чем изменилось. Зажатая или даже раздавленная между античностью и классическим веком средневековая мысль чаще всего рассматривалась как некий каталог или даже склад вопросов, которые больше не задают. Труды Аристотеля по биологии еще сохраняют какое — то право на внимание читателей, поскольку привлекают нас свежестью рождающейся науки, привкусом новизны. Но средневековые парафразы этой науки для большинства историков не представляют никакого интереса, никакой документальной ценности. Они не несут в себе ничего первоначального или загадочного, в них содержатся только повторы, конвенции, кодексы — понятийные сети, наброшенные на чуждый им мир. Иначе говоря, они были вырваны из того мира, в котором возникли, а потому были обречены на роль жалких пародий, выдающих себя за сам предмет. Откроем какой — нибудь учебник, и мы прочтем примерно следующее:

Средневековую философию характеризует, прежде всего, злоупотребление авторитетом. Считалось, что истина уже получена, что она содержится в Священных книгах и в трудах древних философов — оттуда ее нужно просто извлечь… Поэтому, с точки зрения собственно философии, Средние века являются лишь продолжением античности. Это тем более верно, если учесть, что схоластическая логика не родилась в Средние века (sic!): она началась со стоиков, долгое время подготавливалась комментариями и уже целиком содержится у Боэция, в последних греческих и латинских учебниках. Второй характеристикой средневековой философии является формализм, злоупотребление силлогистикой. Тут менее заботились об установлении истинных принципов, чем о строгом выведении следствий из принятых без всякой критики начал» (Janet et Seailles, Histoire de la philosophie, p. 998).

При таком диагнозе не требуется врач: средневековая мысль мертва. Она умерла, поскольку повторяла, излагала уже известное, принуждала природу имитировать искусство, игнорировала жизнь. Что тут вообще объяснять? Ведь ответ очевиден.

Средневековые философы почерпнули все из книг, а не из опыта собственного существования, потому что не были отягощены вопросами, их не понуждала мучительная потребность мыслить, короче, потому что они не были интеллектуалами.

Их окружали смерть, болезнь, нищета и войны, а они едва ли не сознательно сводили философию к толкованию мира лишь в виде комментария к текстам — они не видели окружающей их действительности.

В их текстах бесполезно искать, например, свидетельства того, что они были современниками строительства соборов или расцвета труверов, взятия Иерусалима и захвата Византии. Лишенные внутреннего измерения эти тексты ничего не говорят и о внешних событиях: одно объясняет другое.