Корячимся мы с дедом, стоя на коленях, якорь тащим. Иван Андреевич у рулевого правила стоит. Молод я был, а помню: бороду набок сдуло, уперся, стоит наш лоцман, плечом ветер режет. Красивый, черт! Злой, отчаянный! У меня, как у зайчишки, сердце стучит, а он стоит. Кряж!
Якорь тяжел, плохо, но идет. Выдираем. Либо жилы лопнут, либо цепь. Жилы крепче. Подняли. Меня в спину чем-то хряп! Я с ног долой. Потом понял: это осетра волной выкинуло. Раза два он на стойке махальником перекрестился, следующей волной опять в море его сбросило. Гоже. Ну, а после оборота стойка пошла ровно. Правильный был у лоцмана расчет. Не плывем — летим. Вскоре и нашу шаланду увидели — шары на ней висят, о шторме упреждают. Лихобабин кричит: «На шаланду, мужики, не пойдем. Там баня плохая. Дома попаримся…»
Вот таков он был. В реку вошли, ветер затихать стал. Лоцман мне говорит: «Аркадий, скажи бабке-владычице спасибо. Это она тебя у Николая-угодника отмолила. За нас она креститься не станет — грешны. Отцу и деду скажу про тебя самолично — моряка поставили! Спасибо! А теперь, ребятки, все идите по домам. Господь вам в помощь. А я домой не пойду. Беды в дом зазывать не стану — моя примета такая. После шторма пойду-ка я к той, которая меня ждала, но не выла-плакала, а на людях виду не казала, инако говоря: к святу идяху христе веселыми ногами…»
На другой день с утра лежит наш лоцман у чужого крыльца. Чем сшибло? Погоды тихие? Ни ветра, ни шторма? Лежит мертвый, а сам бормочет: «Пить — дом не купить. И не пить — дом не купить. Так лучше пить и дом не купить, чем не пить и дом не купить».
Эх, дядя Ваня, Иван Андреевич… Ладно. Пьяный проспится — дурак никогда. Подлец тем более.
Август в том году выдался жаркий. Зной мучил землю. Дождей все лето не выпадало. Ночи были невыносимо душными. Спали мы с Аркадием под пологом. Комара было столько, что ночи казались звенящими. И как-то к вечеру дошел до нас первый раскат далекого грома. Потом сухо и резко ударило прямо над головой.
«Воздух! Ложись! — весело крикнул Аркадий — Норови упасть в воронку! Два раза пчела не жалит, два раза в одно место бомба не падает».
…И началось. Мгновенная яростная канонада обрушилась на стан. Рыбаки попрятались в лодки. В угрюмо-темной туче сверкало и вспыхивало, и, что редко случается, происходила эта вакханалия в полном безветрии.
«Во дает! Спаси и помилуй. Сейчас бомбежка кончится, ливнем прошьет…»
Но ливня не случилось. Туча сползла в сторону, и было отчетливо видно, как из хвоста ее тянулись космы дождя. Но земли они не достигали. Это был слепой дождь. В сухом и тяжелом воздухе капли испарялись на лету. Ощущать и видеть это было странно и тяжко. Будто и река, и стан, и все было накрыто стеклянным колпаком. Потом хлестанул ветер. Мы спрятались в лодку, опустили над собой закрой и лежали в полной темноте, как в гробу. «Вот погода, а? Помрешь и не воскреснешь. Это все за грехи наши… А как нас поминать будут?»
Поминки
— Один-то раз меня уж поминали. Было дело. Жалостливо, скажу тебе, у самого себя на поминках быть. Послушаешь, как о тебе люди говорят, и полюбишь сам себя пуще, чем живого. Хоть на памятник просись, чтобы, значит, стоял ты весь чугунный, а то и бронзовый.
Нагляделся я на эти памятники: «В Германии, в Германии — в проклятой стороне…» Много их там. Один сидит пригорюнившись — мыслит, стало быть. Другой в небо пальцем тычет, а палец отшибленный. А то есть которые на конях. А чо? У меня Муха кобылка игривая была, ежели бы ножку повыше подняла, сошла бы и на памятник…
А дело как было? Я в госпитале более двух месяцев обитал. Уж и рана зажила, и мосол сростался, а меня притормозили. Приставили хирургам помогать. Ну, не как санинструктор, конечно, санбоец — мое звание было.
Ох, и нагляделся я. До чего же человек живущой? Сразу его никакой медициной не изведешь. Слаба еще медицина. Иного привезут, лежит, как кукла. Весь в бинтах. Не поймешь, где он спереди, а где сзади. Размотают хирурги и отшарахнутся: одного глаза нет, другой еле смотрит. И не об жизни он просит — о смерти умоляет. Тогда засучай рукава, бери пилы и топоры. Руби, пили: чего бог на весь век человеку отжаловал, половину в таз выкинут. Он и бог-то не дурак: всего нам с запасом дал.
Месяц прошел, а солдатик этот, всем на удивление, выжил. Одним-единственным глазом подмигивает, закурить просит. Еще неделька прошла, он уж в деревню, жене Фросе, письмо пишет, а там, глядишь, и за городской санитаркой увивается. А другого привезут — богатырь богатырем! Такому в цирке на ковре гирями лукать, и дырки в нем не найдешь, а у него, у бедолаги, глаза, как у снулого судака. Считай, тама… Переглянутся возле него хирурги — и пошли, руки за спину заложив. Где жизнь, где смерть — кто знает?