Друзьям скромный настройщик роялей жаловался, что звуки терзают его хуже головной боли.
— Когда меня жалят комары — это пустяк, но когда они нудят на фальшивой ноте — бешусь. Это терзает. Вы обратили внимание, что шум леса, плеск моря и даже вопли мартовских котов не раздражают нас. В природе мы приучены к гармонии ее звуков. Даже гром небесный звучит, как заключительный аккорд в «Гибели богов». Завывание ветра в трубе вызывает особое настроение, свист метели, журчание ручья, звон капели — все прекрасно. Все вызывает чувство, а не разрушает его. Человечество провело свое детство и молодость в пещере, в лесу, у моря, в горах, оно привыкло к шумам природы. А теперь, когда человечество стало стареть, ему дали в руки перфоратор и велели долбить асфальт. Долбить неустанно. Долбить на одном и том же месте. Асфальтировать и опять долбить. Зарывать и разрывать. И опять долбить. Где смысл?
Дайте две нобелевские премии, нет, три, что вам, жалко? Только спасите человека от рева турбин, моторов, сортирных труб и этих ужасных снарядов — мотоциклов. Сделайте на всю страну один большой мотоцикл и отправьте его в Антарктиду, предварительно сняв глушитель, — пусть катаются!
Иван Иванович подошел к пианино, открыл крышку, но незатейливая мелодия, исполняемая на губной гармошке в соседней квартире, вновь настигла его. Он застонал.
В следующую минуту жена застала мученика за довольно странным занятием. Пестиком от ступки он приколачивал пуховое одеяло к текинскому ковру…
— Иоан! Ты что, ряхнулся?
— Надо, Дашенька, говорить правильно — рехнулся. Я только пробую…
— Что ты пробуешь? Прибить одеяло гвоздями к ковру ручной работы?
— Тс-с, — обреченно отозвался настройщик, — все равно проникает, просачивается…
— Ах вот что на тебя проникает? — она решительно выхватила пестик из рук мужа и ахнула, разглядывая дыры на одеяле.
— Его убить мало. Весь твой доремифасоль не стоит этот одеяло! Щистая верблюжья щерсть, с арабского верблюда, почти из-под самой Астрахани! Чтобы достать этот одеяло, я дарила Аде Евсеевне большой суприз и в придачу — китайские чашки.
— Ты знаешь, целую неделю его не было слышно. Я отдыхал. Теперь у него объявилась новая гармошка, с присвистом. Очевидно, западает клапан…
— Западает! Вот и здесь у тибя западает! — возопила жена. — Никто ничего не слышит, а у тебя шуршит! Ай, какое одеяло…
— Дашенька, я должен беречь слух. Это — мой хлеб.
— Такой настройщик, как ты, должен жить в самом цинтре города! Напротив консерватории! А я до цинтра тащусь целый час, через две слободы, через один вал и заставу!
— Но мы же давали объявление!
— Давали! — передразнила мужа разгневанная Дарья. — Надо брать, а не давать! А что предлагают? Развалюху за этот дворец? Какие-то углы в бывших меблированных номерах? Куда я поставлю этот трехспальный гарнитур? Ты думаешь? А как он мне достался? Это не твое дело? Может, от этого у меня нет детей…
— Слава богу!
— Что слава богу! Что у меня нет детей?
— Слава богу, он умолк. Слышишь? А почему, Дашенька, нам нужна квартира именно в центре? В нашем районе очень тихо. Если бы не этот слон с губной гармошкой.
Все, кто знал Дарью Беккер, избегал сталкиваться с ее взором. «Наполеон в юбке!» — иначе ее не называли. Ибо не только ее пламенный взор напоминал луч, но и самое ее присутствие накаляло атмосферу. Теперь этот взор был устремлен куда-то в переносицу собственного супруга. Иван Иванович съежился, как бумажка на горячей плите, перед тем как вспыхнуть.
— В цинтре! Я буду иметь там квартиру! — заявила она голосом фельдфебеля, красующегося перед новобранцами. — И такую, что Ада Евсеевна не будет иметь детей от зависти.
— Тихо! — прошептал съежившийся настройщик, — к нам пришли. Кто-то вытирает о нашу дорожку поношенные ботинки сорок второго размера…
Дарья-Наполеон, все еще сверлившая мужа презрительным взором, вдруг спохватилась:
— Об мою новую дорожку! Сосед, этот байгуш, имеет манеру вытирать ноги об чужие дорожки, по пути.
Несмотря на изрядную тучность, владелица новой дорожки метнулась в прихожую с легкостью молодой тигрицы.