Выбрать главу

Домой Гущин вернулся очень поздно с каким-то свертком. Поймав удивленный взгляд жены, он сказал спокойно:

- Я уезжаю.

- Опять командировка?

- Ты не поняла меня. Я совсем уезжаю.

Она опустилась на стул, словно подогнулись ноги, нашарила в фартуке сигареты, жадно закурила.

- Как все это понять?

- Я уезжаю в Ленинград. Навсегда.

- Ну что я говорила! - вскричала она с каким-то странным торжеством. Я сразу почуяла, откуда ветер дует.

- Да, ты очень проницательна, - бесстрастно сказал он.

- А зачем ты мне врал? - это прозвучало по-детски.

Гущин усмехнулся.

Она вдруг сникла, погас стеклянный блеск глаз, - случившееся наконец-то дошло до ее сознания.

- Уезжай, - сказала она устало. - Ты вправе это сделать... Когда ты едешь?

- Лечу. Завтра утром.

- А как же работа? - спросила она, словно это имело значение.

- Все сделано. Мне пошли навстречу. Я буду тебе помогать, независимо...

- Не надо об этом, Сережа, я знаю.

Их разговор прервало появление вернувшейся из похода дочери. Она вошла в пластиковых брюках и в ковбойке с закатанными рукавами, загорелая до черноты, с облупившимся носом и обветренными щеками.

- Привет, дорогие предки!

- Женя, папа нас оставляет, - сказала Мария Васильевна.

В красивых глазах Жени вспыхнул доброжелательный интерес к отцу, наконец-то решившемуся на поступок.

- Давно пора! - сказала она искренне. - Ты оставь мне свой новый адрес, папа, я когда-нибудь загляну к тебе на огонек... На ванну никто не претендует? - и Женя вышла из комнаты.

- Вот как все просто кончается, - вздохнула Мария Васильевна.

"Греки со смехом прощались со своим историческим прошлым", вспомнилось Гущину.

- Мне почему-то не смешно, - сказала Мария Васильевна. - Но ты прав, прав!.. - и казалось, она уговаривает самую себя. - Ну, да что это я? Надо собрать тебя, постирать...

- Этого еще нехватало! - резко сказал Гущин.

- Но как же ты поедешь?

- Как Брюллов, - и в его усмешке была жестокость.

- Я что-то не понимаю...

- Когда Брюллов покидал николаевскую Россию, то скинул на границе всю одежду и голый перешел в новую жизнь.

- Ты не щадишь меня напоследок, а ведь лежачего не бьют.

- Давно ли ты стала лежачей?.. Всегда лежачим был я, и меня били... Били, били по чем ни попало!

- Это правда... Но ты мог подняться. Я вот смотрю на тебя, как ты сохранился! У тебя молодые глаза

- Меня выдерживали на холоду.

- Да, понимаю твою шутку. А на кого я похожа?

- Ты, кажется, никогда не жаловалась на равнодушие окружающих.

Она махнула рукой.

- Это пока ты был... А сейчас кому я нужна? Брошенная жена, да еще в столь опасном возрасте. Моя песенка спета... - Он хотел что-то сказать, но она предупредила его. - Пойми, я не жалуюсь и не хочу тебя растрогать. И не злюсь на тебя, может быть, немного завидую. Но все правильно: "Каждому свое", как написано на воротах Бухенвальда

- К чему все это? - с тоской сказал Гущин.

- Прости. Не сердись. Но дай мне собрать тебя в дорогу. Я не собирала тебя на войну, это сделала твоя мать. Но ведь сейчас для меня...

- Нет! - перебил Гущин. - Не надо. Ничего не надо. Давай лучше молчать, как все эти годы...

...Утро только занималось, солнечное, синее, когда Гущин вышел из ванны. Он причесал перед зеркалом свои густые седые, а сейчас стальные от влаги волосы и стал одеваться. В свертке, который он принес с собой накануне, оказались легкие летние брюки, шерстяная рубашка и сандалеты. Он с удовольствием надел на себя все эти новые вещи, и они ладно пришлись к его сухой, сильной фигуре.

Гущин быстро закончил несложные сборы, сунул в карман электрическую бритву, зубную щетку и гребенку. Проверил билет на самолет и положил его в бумажник. Достал из шкафа потертую, но еще сносную замшевую куртку, накинул на плечи.

Он подошел к полке с книгами, провел пальцем по их старинным, тисненым золотом корешкам. Улыбнулся дружески.

Вышел в коридор. Прислушался. Жена и дочь спали. Он постоял в раздумье, словно не зная, разбудить их или уйти тихо, никого не обременяя ненужными сложностями.

- Ну, ладно... - пробормотал он и пошел к двери. - По пути взгляд его упал на старый портфель, валявшийся в прихожей. Освобожденный от всякой начинки, он напоминал не то лопнувший воздушный шар, не то сброшенную змеей кожу - что-то совсем мертвое, отжившее, ненужное. Гущин улыбнулся и потрогал пальцами истончившуюся до лепестковой тонины плоть своего старого верного спутника. Хоть с кем-то простился...

Он осторожно открыл дверь, вышел на лестницу и так же осторожно закрыл за собой. И кинулся с лестницы, как с горы... Даже тихого звука закрываемой двери оказалось достаточно, чтобы прогнать непрочный, тревожный сон Марии Васильевны. Она села на постели и прижала руку к больно забившемуся сердцу. Она сразу поняла, что Гущин ушел. Босиком, в одной рубашке, растрепанная и жалкая, она побежала в столовую.

Окно долго не поддавалось, как всегда бывает, когда торопишься, когда время не ждет. Но вот оно поддалось, в грудь Марье Васильевне пахнуло свежестью утра: ветром чужого счастья. Озабоченное, испуганное и напряженное выражение на ее лице сменилось другим: заинтересованным, жадным, растерянно-добрым. Незаметно для самой себя она помахала рукой в спину уходящему Гущину.

Гущин уходил все дальше и дальше, и она все сильнее тянулась из окна вслед человеку, с которым прожила лучшие годы жизни, так ничего в нем не поняв...

...Гущиным владело чувство бегуна, с полным запасом сил вышедшим на финишную прямую. Ладная одежда усиливала ощущение легкости, владевшее всем его существом. В душе его творилась музыка. Он шел по ранней, только что расцветающей, влажной от полива, гулкой улице, и ему казалось, что впереди возникают очертания Петропавловской крепости - неповторимый силуэт Ленинграда, от которого его отделяла дорога длиною в час. Он с такой нежностью пробуждал в себе образы Ленинграда, словно это Наташа специально для него построила город, перекинула мосты через Неву и Фонтанку, поставила Ростральные колонны, обнесла решеткой каждый парк, перебросила арки там, где дома мешали прорыву улиц к площадям. Гущин шел и улыбался, и музыка, творившаяся в нем, звучала будто извне.

На перекрестке он сдержал шаг, чтобы кинуть последний взгляд на дом, где похоронено столько его дней и ночей. Эх, не оборачиваться бы ему, ведь скольких людей, если верить Библии и народным преданиям, погубил взгляд, брошенный назад!.. Но Гущин оглянулся. Он увидел знакомые стены, окна, и одно окно было распахнуто, из него далеко высунулась женщина и смотрела ему вслед. Он не узнал в первый момент своей жены, но затем в странном неестественном приближении, словно свершилось некое оптическое чудо, он увидел ее небрежное лицо с расширенными порами, погасшие глаза в морщинистых веках, никому не нужное, беззащитное лицо рано постаревшей женщины. Да, в ней ничего не осталось от чистопрудной девчонки! И странно, ни злости, ни ожесточения не было в этом бледном лице; она смотрела сверху, а казалось - снизу, взглядом поверженного всадника, сбитой выстрелом птицы.

И этого Гущин не мог вынести. Он издал горлом какой-то странный глотательный звук и повернул назад. Он шел, и музыка умирала за его спиной. Его шаги гулко, жестко, мертво отдавались в пустоте улицы. Резко заскрипела в этой странной тишине дверь парадного и глухо захлопнулась за Гущиным. Женщины уже не было видно в окне. Некоторое время слышались тяжелые, медленные шаги Гущина на лестнице, и настала тишина. Потом наверху захлопнулось окно.