Разоблачение всегда влекло за собой серьезные последствия. В зависимости от ситуации жертве грозили потеря работы, исключение из вуза, партии или комсомола и т. д. Однако в периоды особой политической напряженности эти последствия могли быть еще тяжелее. В такие времена разоблачители как будто забывали то, что в обычной жизни было им прекрасно известно: у человека для перевоплощения может быть масса сравнительно невинных причин. Самое невинное перевоплощение начинало рассматриваться как самозванство, а мотивы даже незначительных манипуляций с биографическими данными внезапно превращались в злой умысел. Так, расхождения относительно национальности — то ли немецкой, то ли польской — в автобиографиях работника химической промышленности С. А. Ратайчака в конечном счете стали, судя по обвинительной речи прокурора Вышинского, тягчайшим преступлением, когда Ратайчак оказался среди обвиняемых на московском показательном процессе 1937 г.: «Вот Ратайчак, не то германский, не то польский разведчик, но что разведчик, в этом не может быть сомнения, и, как ему полагается, — лгун, обманщик и плут. Человек, по его собственным словам, имеющий автобиографию старую и автобиографию новую. Человек, который эти автобиографии, смотря по обстоятельствам, подделывает и пересоставляет{32}.
Такой внезапный перевод играющего роль актера в категорию самозванца, возможно, воспринимался окружающими (и даже самим субъектом) как разоблачение его преступной сущности{33}. Но как-либо проверить это предположение трудно. Зато с уверенностью можно сказать следующее: и субъект, и посторонние наблюдатели понимали, что произошла катастрофическая и фундаментальная корректировка его «документального Я», которое отныне классифицировалось как угрожающее государственной безопасности. Подобная классификация делала любые попытки отредактировать или исправить «документальное Я» заведомо бесполезными и вдобавок ставила под угрозу других людей, имеющих к нему хоть какое-то отношение. Это осознание гибельного изменения «документального Я» хорошо передается в замечании одной из жертв Большого террора (считавшей себя невиновной и говорившей именно и только о новой классификации): «Террористка я, вот я кто»{34}. Жертвы изменения «документальных Я» и их родственники редко проявляли готовность смириться с такой классификацией: архив Вышинского, к примеру, полон ходатайств о снятии клейма «врага»{35}.[19] После смерти Сталина, когда был официально приведен в действие механизм реабилитации, кажется, почти все уцелевшие «враги народа», попавшие в эту категорию в конце 1930-х гг., подали соответствующие заявления, стремясь реабилитироваться, т. е. официальным путем удалить клеймо «врага» со своего «документального Я».
Второй, криминальный тип самозванства, когда человек притворялся кем-то другим в корыстных целях, был весьма распространен в послереволюционной России, но, в отличие от политического, вызывал совершенно иную реакцию. О мошенниках и обманщиках много говорилось не только в повседневной жизни, но и в печати, и в литературе{36}. Криминальные самозванцы в довоенном СССР, как и во времена гоголевского «Ревизора», любили выдавать себя в провинции за эмиссаров какого-нибудь центрального учреждения. Они вовсю пользовались традицией, повелевающей встречать таких гостей хлебом-солью и всевозможными подношениями (включая денежные), чтобы те вернулись к пославшему их начальству с положительным отчетом о командировке. Виртуозом подобного самозванства был Остап Бендер, обаятельный плут из романов Ильфа и Петрова, который благодаря доскональному знанию советского жаргона и чиновничьих нравов ловко перевоплощался в самых разнообразных типично советских персонажей, в том числе в советского журналиста.
19
Лишь в некоторых из этих ходатайств содержалась прямая просьба об освобождении из заключения, но практически во всех утверждалось, что жертва (обычно супруг или сын автора ходатайства)