Несмотря на то что должностные лица часто становились жертвами бендеров, советский дискурс проявлял сравнительную терпимость к самозванству такого рода. Газеты 1930-х гг. (особенно «Известия», где главным редактором был Бухарин) смаковали в своих репортажах подробности остроумных мошеннических проделок. Романы о Бендере — близкие по духу газетным статьям — пользовались бешеным успехом у советского читателя и, как правило, встречали снисходительное отношение у властей[20], хотя Бендер так и не понес заслуженного наказания, да и авторы особенно не тратили время на рассуждения об антиобщественном характере его преступлений. Разумеется, в реальной жизни схваченных за руку мошенников карал суд, и порой весьма сурово. Но криминальные самозванцы (подобно прочим уголовным преступникам) имели большое преимущество перед политическими: они могли исправиться, или, в терминологии 1930-х гг., «перековаться» в новых советских людей.
Идея перевоспитания взрослых и малолетних правонарушителей в 1930-е гг. была очень популярна в советских официальных кругах. Лев Шейнин — загадочная фигура, писатель, публицист, член Союза советских писателей и одновременно старший следователь Прокуратуры СССР по особо важным делам — уделял особое внимание таким проектам, породившим недолговечное, но широко разрекламированное движение: уголовники бросали преступную деятельность, а государство взамен прощало им былые прегрешения и помогало начать новую жизнь. Известный жулик Костя Граф, например, вернулся к профессии топографа и отправился в арктическую экспедицию. «Стройный темноглазый Авесян» так потряс Шейнина чтением монолога Отелло, что тот устроил его учиться на актера{37}. Самое примечательное — что все это происходило в начале 1937 г., почти одновременно с другим мероприятием, в котором Шейнин принимал самое непосредственное участие, — большим показательным процессом Пятакова, Ратайчака и других «врагов народа». Людям вроде Кости Графа дорога в советское общество была всегда открыта, как блудным сыновьям, чье возвращение в отчий дом приносит особенную радость. А вот таким, как Ратайчак, дорога назад была заказана навсегда — или, по крайней мере, на то время, пока их дела относились к категории «угроз государственной безопасности». Человек, чье «документальное Я» классифицировалось как «враг», перековке не подлежал[21].
Краткий обзор содержания книги
Эта книга начинается с исследования вопроса, который впервые привлек меня к данной теме, — о классах и о значении этого понятия в Советской России на раннем этапе ее существования. В первых трех главах (представляющих собой переработку нескольких статей, написанных в конце 1980-х — начале 1990-х гг., наиболее известная из них — «Приписывание к классу») речь идет о том, почему большевикам было так важно знать, к какому социальному классу принадлежит тот или иной человек, как они пытались это выяснить (что, в свою очередь, приводит нас к проблеме сбора и интерпретации данных социальной статистики); рассматриваются практические и юридические формы классовой дискриминации, которая в 1920-х — первой половине 1930-х гг. стала играть определяющую роль в судьбе человека, и порождаемые ею способы реакции — уклонения или борьбы. Здесь же я поднимаю тему маскировки и разоблачения — далее она красной нитью пройдет через всю книгу. В главе 3 я утверждаю, что, хотя многие большевики были интеллектуалами, поднаторевшими в марксизме, и объявляли именно его источником своего пристального интереса к классам, мы ошибаемся, если думаем, будто слово «класс» в Советском государстве довоенного периода употреблялось в марксистском понимании. В своем практическом значении это понятие в молодой Советской России имело довольно мало общего с положением в системе социальных отношений, обусловленной способом производства. В первую очередь оно отражало предписанное индивиду место в системе прав и обязанностей — короче говоря, его отношение к государству, примерно так же определявшееся до революции принадлежностью к тому или иному социальному сословию, скажем дворянству или духовенству
В части II я обращаюсь к вопросу о влиянии практик «причисления к классу» на жизнь отдельного человека и начинаю эту тему с двух зарисовок («Жизнь под огнем» и «Два лица Анастасии», обе написаны в начале 1990-х гг.) о том, как люди оспаривали предписанную им классовую принадлежность. В первом случае это происходило публично, на выборах в ЦК профсоюза, проводившихся в чрезвычайно трудных политических условиях, во время Большого террора, во втором случае — конфиденциально: донос вызвал расследование, в ходе которого жертва доноса упорно старалась сделать все, чтобы ее «документальное Я» соответствовало именно ее версии собственного жизненного пути, а не словам ее обвинителя. Тема редактирования и преподнесения своей биографии — лейтмотив всего этого раздела. В главе «История деревенского правдолюбца» рассматривается один из редких примеров истории жизни крестьянина (изложенной в письме, присланном в «Крестьянскую газету», попутно с длинным списком прегрешений местного начальства), показывающей различные способы, с помощью которых умный и предприимчивый человек пытался самоопределиться на изменчивом фоне бурной эпохи. В главе «Женские судьбы» объектом нашего внимания становится множество рассказов от первого лица, принадлежащих женщинам (и жительницам СССР, и эмигранткам). Особенно подчеркиваются отношение этих женщин к своей автобиографии как к свидетельству, а не исповеди, их пренебрежение частной жизнью, их опыт столкновения с проблемами классов и классовой принадлежности в советский период.
21
В интеллектуальном плане такая позиция была для советских идеологов неудобна, поэтому практически невозможно найти ее открытую и четкую формулировку, несмотря на существование в реальности недвусмысленных признаков табу на перевоспитание в подобных случаях. В разгар Большого террора педагог Антон Макаренко, активнее других занимавшийся проектами перевоспитания, признался (весьма смущенно и неловко), что некоторые люди — «паразиты по природе» и, следовательно, неисправимы. См.: Фицпатрик Ш. Повседневный сталинизм. С. 98, 288 (прим. 55).