За год до крушения Советского Союза русский националист, один из тех, кто видел приближающийся конец Союза, во всеуслышание заявил с отчаянием:
«Если ужасное несчастье, немыслимое для русских людей, все-таки произойдет и государство разорвут на части, и люди, ограбленные и обманутые своей 1000-летней историей, внезапно останутся одни, когда их недавние «братья», захватив свои пожитки, сядут в свои «национальные спасательные шлюпки» и уплывут от давшего крен корабля, что ж, нам некуда будет податься… Русская государственность, которая олицетворяет собой «русскую идею» политически, экономически и духовно, будет создана заново. Она вберет в себя все лучшее из долгих 1000 лет существования царизма и 70 советских лет, которые пролетели как одно мгновение».
Но как? Поиск ответа, который был бы приемлемым для русского народа и одновременно реалистичным, осложняется историческим кризисом самого русского государства. На протяжении практически всей своей истории это государство было одновременно инструментом и территориальной экспансии, и экономического развития. Это также было государство, которое преднамеренно не представляло себя чисто национальным инструментом, как это принято в западноевропейской традиции, но определяло себя исполнителем специальной наднациональной миссии, с «русской идеей», разнообразно определенной в религиозных, геополитических или идеологических рамках. Теперь же в этой миссии ей внезапно отказали, когда государство уменьшилось территориально до главным образом этнической величины.
Более того, постсоветский кризис русского государства (так сказать, его «сущности») был осложнен тем фактом, что Россия не только внезапно лишилась своей имперской миссионерской роли, но и оказалась под давлением своих собственных модернизаторов (и их западных консультантов), которые, чтобы сократить зияющий разрыв между социально отсталой Россией и наиболее развитыми евразийскими странами, требуют, чтобы Россия отказалась от своей традиционной экономической роли ментора, владельца и распорядителя социальными благами. Это потребовало ни более ни менее как политически революционного ограничения роли Российского государства на международной арене и внутри страны. Это стало абсолютно разрушительным для большинства укоренившихся моделей образа жизни в стране и усилило разъединяющий смысл геополитической дезориентации среди русской политической элиты.
В этой запутанной обстановке, как и можно было ожидать, на вопрос: «Куда идет Россия и что есть Россия?» — возникает множество ответов. Большая протяженность России в Евразии давно способствовала тому, чтобы элита мыслила геополитически. Первый министр иностранных дел постимперской и посткоммунистической России Андрей Козырев вновь подтвердил этот образ мышления в одной из своих первых попыток определить, как новая Россия должна вести себя на международной арене. Меньше чем через месяц после распада Советского Союза он заметил: «Отказавшись от мессианства, мы взяли курс на прагматизм… мы быстро пришли к пониманию, что геополитика… заменяет идеологию».
Вообще говоря, как реакция на крушение Советского Союза возникли три общих и частично перекрывающихся геостратегических варианта, каждый из которых, в конечном счете, связан с озабоченностью России своим статусом по сравнению с Америкой и содержит некоторые внутренние варианты. Эти несколько направлений мысли могут быть классифицированы следующим образом:
1. Приоритет «зрелого стратегического партнерства» с Америкой, что для некоторых приверженцев этой идеи являлось на самом деле термином, под которым зашифрован глобальный кондоминиум.
2. Акцент на «ближнее зарубежье» как на объект основного интереса России, при этом одни отстаивают некую модель экономической интеграции при доминировании Москвы, а другие также рассчитывают на возможную реставрацию некоторого имперского контроля с созданием, таким образом, державы, более способной уравновесить Америку и Европу.