— Все шли сами, папа? Никто не сопротивлялся?
— Знаешь, сынок, как извяк охотится на ушана?
— Я видел. Он просто смотрит на ушана, и тот сам ползет в пасть.
— Так и люди. Они шли под колпак, как оглушенные. Но были и такие, на которых Их сила не действовала. Они-то и устроили восстание дисков.
— Что это, диски?
— Такие круги, в которых записана память людей, попавших под колпак. Нашлись храбрецы, похитившие несколько дисков и вернувшие только что околпаченным их сознание. И вот оживленные — их стали называть воскресшими — повели за собой недовольных и разрушили большой колпак на главной площади. Потом им пришлось бежать сюда, за горы. И все они погибли.
— А откуда же мы появились, папа?
— Наши мудрецы говорят, что Они в чем-то ошиблись. Им для утоления голода нужно было все больше людей. Но ум идущих к Ним был вял, душа — покорна. Это были почти не люди. Ведь настоящие люди должны быть свободны. И вот эти вялые души, тупые души начали отравлять огромный мозг. И чем больше Они поглощали таких, тем сильнее болел этот мозг. В конце концов Они решили проглотить всех оставшихся. Как то тихим солнечным утром… Впрочем, там всегда тихая ясная погода. Так вот, однажды утром все разом получили приказ. И сотни тысяч… Представь себе, сотни тысяч ушанов выстраиваются в очереди к сотне извяков — колпаков было не больше сотни. Топтали слабых, чтобы скорее войти в пасть. Никто не ел, не спал. Через несколько дней такого ужаса некоторые стали приходить в себя. Сначала пелена спала с глаз немногих. Потом их число стало расти. Они побежали. Так несколько тысяч мужчин, женщин и детей спаслись. Сюда не доходят Их щупальца. Но те из нас, кто пытался проникнуть туда, взглянуть на свой дом, больше не возвращались.
— Как же получается: где никто не живет, там тепло, и сухо, и много еды, а здесь, где живут люди, только болота и едкий туман. Так будет всегда?
— Кто знает, сын. Поел немного? Отдохнул? Тогда пойдем, нас ждут.
— Отчего иные столь трепетно чтут кровопийцу Катапо? — спросил Игельник. — Судя по словам Димы, немало тех, кто любил его тень до сладостной дрожи.
— Психология толпы, — начал развивать мысль Дамианидис, — темна и загадочна. Но один ее механизм хорошо известен. Человек, попавший на социальное дно — от отчаяния ли, от тоски непроходящей, — передоверяет вождю свою личность, облокачивается на мощный дух и сильную волю учителя. И сам в тот миг чувствует себя сильным, мощным, великим. И горячие гордые слезы сверкают в слепых глазах, и от счастья перехватывает дыхание, и сама смерть в радость, если она угодна кумиру. Этот механизм переноса — опора многих деспотий.
— Что ж, катапизм — неизбежная ступенька к низвержению народа, нации, культуры в пропасть? — задумчиво произнес Игельник.
Дамианидис не ответил.
— Даже так, — продолжал Игельник. — колпаки, кивалы, умирающие души, раздавленная воля — все это преддверие к коллективной свалке Нуса.
— Но начинается все, — подхватил Евгений, — с наивной и свирепой веры в бандита, растлителя народа. Потому радетели колпаков так цепко, так яростно держатся за труп, за тень, за дорогой образ… Осколки катапизма разлетелись и отравили многие умы и души. Эта болезнь пострашнее рака. Излечиться от нее, да еще самим, без помощи извне… Какая нужна решимость! А помочь некому.
— Да… Кстати, где Дима? Он давно должен быть здесь.
Родчин неподвижно глядел перед собой.
— И ты все это видишь и понимаешь? — спросил он наконец.
— Естественно, — ответил Нус.
— Зачем ты мне все это показал?
— Ведь это — часть моей истории, зачем же скрывать ее от тебя, прилежного студента. Признаюсь, я ощутил вдруг, что мне хочется туда, за горы.
— Что же мешает тебе распространиться и на болота? Может быть, жалость к этим людям?
Нус молчал. Потом сказал с нажимом, но без привычного пафоса:
— Я никого не жалею. Моя история прекрасна. Ни один год не потерян, ни один день не прошел впустую. А погибшие… Их мне не жаль. — И, как бы убеждая себя: — Чего жалеть — обыкновенный мусор истории. А история — прекрасна!