Очень скоро пошли слухи, будто платья Фраскиты Караско, портнихи из предместья Марабу, действуют на мужчин как приворотное зелье.
Ты примешала свой запах к каждому медовому месяцу в наших краях. Сотни белых платьев, спадая, заполняли брачные покои дроздами, разбойниками, пещерами, лесами и волнами, выхваченными из нашего путешествия. В твои времена море билось о деревянные каркасы кроватей, а простыни под любовниками, которых носило по волнам, скручивались в узлы.
Мне кажется, все мы растем из ствола твоего тела, все мы – ветки, рожденные тобой одной. Иногда мне нравится думать, что твои длинные руки всего лишь поймали на лету несколько пушинок одуванчика, что мой отец был брошенным на ветер семенем, теплым дыханием в твоей горсти.
Мне надо написать тебя, чтобы ты исчезла, чтобы все могло раствориться в пустыне, чтобы мы могли наконец уснуть неподвижно и безмятежно, не боясь потерять из виду твой силуэт, растерзанный ветром, солнцем и камнями дороги.
Матушка, мне надо поднять из глубин погребенный мир, чтобы вплести в него твое имя, твое лицо, твое благоухание, чтобы потерять там иглу и забыть о желанном поцелуе, которого я так от тебя и не получила!
Мне надо тебя убить, чтобы я смогла умереть… наконец.
Моя наполненная светом тетрадь станет большим окном, в которое одно за другим выскользнут преследующие нас чудовища.
В пустыню!
Книга первая
Берег
Первая кровь
В патио старая Франсиска терла в деревянной лохани ночную сорочку дочери и ее простыню.
Моя мать, Фраскита Караско, еще совсем ребенок, ждала, стоя голышом среди ночи в разгаре лета и подтирая пеленкой струившуюся по ляжкам кровь.
Вокруг слов старухи плескалась красноватая вода.
– Теперь ты каждый месяц будешь кровить. А на Страстной неделе я тебя посвящу. Иди ложись, да не запачкай другую сорочку.
Фраскита в ночной тишине расстелила поверх соломенного тюфяка выданную матерью мешковину и улеглась.
Кровь текла, но было совсем не больно. Она и утром будет течь, когда Фраскита проснется? Или вся вытечет во сне, словно из треснувшего кувшина? Кажется, ляжки у нее уже побледнели… Лучше ей не спать, почувствовать, как она умирает…
На рассвете она встрепенулась – так, значит, она еще жива!
В раме окошка виднелись дома Сантавелы, стоявшие чуть ниже и уже подрумяненные робкой лаской вставшего только что солнца. Оно мало-помалу наберется уверенности, и вскоре придется дышать пореже, чтобы, затаившись за выбеленными камнями, до вечера продержаться на запасенной прохладе. И только тогда можно будет, не боясь лучей угасающего светила, смотреть, как оно напорется на лезвие горизонта и, широко разливая предсмертные краски, медленно скроется за большим ножом окровавленных гор. А потом с востока на запад поползет черный, местами побитый молью занавес ночи и, может быть, раскаленный воздух всколыхнется под влажным соленым дыханием. И тогда всей деревне приснится бескрайняя вода, синяя от всех небес, которые в нее смотрелись, – путники, изредка забредавшие в Сантавелу по извилистым дорогам, рассказывали о приливах, о ее ярости и ее красоте.
Фраскита – моя мать – смотрела на камни и высохшие деревья, кольцом охватившие ее мир, и думала, что жить хорошо даже здесь, а ее кровь продолжала течь, но она уже ни о чем не тревожилась, кроме того, как бы не запачкаться.
“Во время месячных не ешь винных ягод и ежевики, не то на лице останутся пятна”. “Помни, что на этой неделе нельзя есть мясо, если не хочешь, чтобы на подбородке выросли волосы!” Того не пей, к этому не прикасайся – советы не иссякали.
Конечно, это не смертельно, но раньше жить было проще.
За те восемь месяцев, что оставались до поста, Фраските ни разу, как она ни старалась, не удалось обмануть проницательности матери, та чуяла приближение крови еще до того, как просочится первая капля, и тотчас спешила с новыми запретами, собранными за три недели у всех деревенских старух.
Больше всего девочка опасалась первого вечера месячных. Мать неизменно являлась к ней в комнату среди ночи, набрасывала ей на плечи одеяло, вела на каменистое поле и там в любое время года мыла, бормоча загадочные молитвы.
А назавтра приходилось как ни в чем не бывало браться за повседневные дела: вставать на рассвете, чтобы подоить коз, разносить соседям молоко, печь хлеб, убирать, потом вести скот на холмы и находить, что ему пощипать среди всех этих камней. Самой же, разумеется, не есть ничего из лучшего, что таит в себе природа, поскольку все, обычно считавшееся полезным, вдруг становилось опасным, когда показывалась кровь.