Младшие дети, сгорая от любопытства, толклись вокруг Аниты, когда та медленно приподняла крышку.
Шкатулка была пуста.
На мгновение на детских лицах появилось разочарование – они ничего не знали ни о молитвах, ни о даре, но их завораживал запретный предмет, с самого начала пути словно привязанный к телу их старшей сестры.
Детские лица застыли, когда в тишине зимней ночи зазвучала речь. Потому что нечто заговорило. Все мои сестры уверяют, что из открытой шкатулки вырвался шепот, и этот вышедший из дерева голос вошел в горло моей старшей сестры, изумленной тем, что она впервые говорит, – говорит тем нежным, теплым и сильным голосом, над которым позже окажется не властен возраст. Распахнутая шкатулка безмолвствовала, слова лились теперь из уст моей сестры, простые, ясные и живые, а ее руки двигались, словно направляя их, ощупывая. Слова летели к нам, поддерживали нас, баюкали, обнимали, согревали. Слова не иссякали.
Голос начал рассказывать нашу историю, нашептывать ее ночи у моря за спиной этой женщины, нашей матери, искавшей способ преодолеть препятствие, продолжить путь на юг, перебраться на другой берег, и не слышавшей дыхания, которым наполнялись наши души.
Анита, моя старшая сестра, грезила нами осторожно, еле слышно. Наши двойники росли в ее голосе, как стебли бамбука. Мы умирали каждый день, не замедляя шага. Наши маленькие тела, подгоняемые материнским безумием, черпали силу из источника сухих губ Аниты, из ее бархатного голоса, из ее спокойной молитвы.
Не счесть ни слов, ни шагов, ни песка.
Мы шли сквозь эпопею Аниты, сквозь изливающуюся из нее бесконечную поэму.
Рассыпая на своем пути слова вместо камешков.
Голос, опережая нас, входил в города и ксары[10], пробирался в шатры, и нашу историю знали все. Анита, сидя на своей шкатулке, рассказывала ее на своем языке каждому встречному, всякий раз сочиняя заново, и голос долго не смолкал после того, как мы отправлялись дальше.
Во всех тех краях, через которые мы прошли, сказительницы все еще говорят о проигранной в петушином бою женщине с выводком измученных, усталых детей.
Когда солнце жалило детские лица, когда слабели тела, когда набившийся в эспадрильи песок замедлял шаг, голос подчинял наши движения своему ритму, голос рассказывал нас.
Покорные дыханию Аниты, мы становились большими парусниками и скользили, нашептанные камням, морю, беззвездным ночам без сновидений.
А ее руки – говорила ли я вам хоть раз про ее руки?
Руки сказительницы – цветы, овеваемые жарким дыханием грезы, они покачиваются на длинных гибких стеблях, увядают, поднимаются, снова расцветают среди песка с первым же ливнем, с первой же слезой, они отбрасывают свои исполинские тени на небеса, и кажется, будто те озаряются, вспоротые этими руками, этими цветами, этими словами.
Анита разучилась читать, позабыла, как это делается, внезапно отказалась от записанных слов.
Она говорит, что письменность покончит с руками сказительниц и никакой голос уже не проведет нас сквозь потемки мифа. Рукописные буквы, эти линии, эти чернила, эти измельченные слова сгниют на листках, память умрет, сказки будут забыты. Любая книга для нее – мертвец. Все должно быть записано только в наших головах.
Сказки вытатуированы у нее на губах, ее поцелуй, прикосновение ее руки запечатлевают эти истории у нас на лбу.
Руки Аниты впервые начали танцевать у моря, когда нам показалось, что мы наконец достигли края света и наша мать не сможет идти дальше.
Когда нам пришлось бросить тележку, когда проводник посадил нас в лодку, когда пришлось грести в шторм, когда моя мать встала перед волнами подобно грот-мачте – тогда раздался голос Аниты.
Ее оглушающий шепот расстелился над морем.
Она рассказывала нашу историю как колыбельную, тяжесть слов и мягкость голоса утихомирили волны, и мы доплыли.
С тех пор больше ничего реального не произошло, время замкнулось в себе, в море, в каменных пустынях, время завязало узлы в наших жилах и в наших животах, и я долго забывала родиться.
Я ждала последнего стиха, того, что возвестит обо мне:
В тот вечер Соледад появилась на свет и мать остановилась.
Я – этот последний стих, эта красная, разрисованная хной рука, положившая конец нашей безумной гонке, я – та, что заставила остановиться мою мать. Я – конец пути. Я – якорь, и я только и могу, что писать, чтобы умерла баюкающая нас и замуровавшая нас история, делающая нас непохожими на других, непостижимыми и всем чужими.
10
Ксар – укрепленная берберская деревня, состоящая из пристроенных один к другому домов (часто на склоне горы); со стороны ксар выглядит как окруженная стеной крепость.