Спатолино склонил голову, повернул ее чуть набок, потупился. Он не пошевелился ни на смех, ни на свист, ни на безумные крики толпы, которая все росла. Мальчишки-сорванцы бросали в него корками, многие кричали ему в лицо ужаснейшие оскорбления — он стоял твердо, неподвижно, как настоящая статуя, лишь иногда моргая.
Его не сдвинули с места ни мольбы жены, ни последовавшие затем горькие упреки, ни плач детей. Пришлось вмешаться двум полицейским, которые выломали решетку часовенки и увели Спатолино под арестом.
— Оставьте меня! Кто больше Христос, чем я? — пронзительно закричал Спатолино, пытаясь освободиться. — Разве вы не видите, как надо мной издеваются, как меня оскорбляют? Кто больше Христос, чем я? Оставьте меня! Это мой дом. Я сам его построил на свои деньги, своими руками! Я вложил в него свою душу! Оставьте меня, иудеи!
Но иудеи освободили его только вечером.
— Домой! — приказал ему начальник полиции. — Убирайся домой! И берегись правосудия!
— Хорошо, синьор Пилат, — ответил ему Спатолино, кланяясь.
И потихоньку вернулся в часовню. Снова он представился Христом, провел там ночь и больше оттуда не уходил.
Его искушали голодом, страхом, насмешками. Все напрасно. Наконец его оставили в покое, как бедного сумасшедшего, который никому не приносит вреда.
Теперь ему приносят кто масло для лампадки, кто поесть и попить; некоторые кумушки называют его святым и просят помолиться за них и за близких; кто-то сшил ему новое рубище, не такое грубое, как старое, а взамен попросил назвать три числа для игры в лото.
Погонщики, которые по ночам проходят по дороге, привыкли к лампадке, горящей в часовне, замечают ее издалека с удовольствием; они ненадолго останавливаются поболтать с беднягой Христом, который благосклонно улыбается их грубоватым шуткам, потом они уходят, стук повозок затихает мало-помалу в тишине, и бедняга Христос засыпает или выходит по нужде, не думая в этот момент, что он подобен Христу в рубище из мешка и красном плаще.
Частенько какой-нибудь сверчок, привлеченный светом, прыгает на него и внезапно будит. Тогда он принимается за молитву, но нередко другой сверчок, стародавний сверчок-певун, просыпается в нем. Спатолино снимает с головы терновый венец, к которому уже привык, и, почесывая места, где шипы оставили отметины, поглядывая вокруг блуждающим взором, начинает насвистывать;
— Фи-фи-фи… фи-фи-фи… фи-фи-фи…
В ЗАЩИТУ МЕОЛЫ
Сколько раз говорил я своим землякам, жителям Моителузы[66] чтобы они не осуждали так, сгоряча, Меолу, если не хотят запятнать себя самой черной неблагодарностью.
Меола украл.
Меола разбогател.
Меола, чего доброго, станет завтра давать деньги в рост.
Верно. Но поразмыслим, синьоры мои, у кого и для чего похитил Меола. Поразмыслим и о том, что польза, которую извлек сам Меола из этого похищения, ничто в сравнении с той пользой, которая воспоследовала из этого для любезной нашему сердцу Монтелузы.
Что касается меня, то я не могу допустить, чтобы мои земляки, которым известна лишь одна сторона дела, продолжали осуждать Меолу, делая тем самым для него пребывание в наших краях весьма затруднительным, если не сказать — невозможным.
Вот почему в этот час я и взываю к справедливости всех либерально настроенных, беспристрастных и здравомыслящих людей Италии.
Одиннадцать лет мы, жители Монтелузы, находились во власти мучительного кошмара — с того самого злополучного дня, когда его преосвященство Витанджело Партанна интригами и происками могущественных прелатов в Риме был назначен нашим епископом.
Мы с давних пор привыкли к пышному образу жизни, обходительному и сердечному обращению, широте и щедрости глубокочтимого епископа нашего монсиньора Вивальди (да почиет он в мире!). И поэтому у всех нас, жителей Монтелузы, защемило сердце, когда мы впервые увидели, как из высокого древнего епископского замка, пешком, в сопровождении двух секретарей, навстречу нашей вечно юной весне опускается какой-то закутанный скелет. Это и был новый епископ. Высокий, сутулый, непомерно худой, он вытянул шею, выпятил свои сизые губы и силился держать голову прямо; на его высохшем, пергаментном лице выделялся крючковатый нос, на котором зловеще темнели очки.
Оба секретаря — старший, дон Антонио Склепис, дядя Меолы, и младший, дон Артуро Филомарино (который недолго пробыл в этой должности), — держались чуть позади; вид у них был озабоченный и смущенный, словно они догадывались, какое ужасное впечатление производит его преосвященство на всех жителей города.
И действительно, всем нам почудилось, что и само небо, и весь наш веселый, беленький городок сразу как-то потускнели при появлении этого мрачного, уродливого призрака.
Смутный трепет, трепет ужаса, пробежал по листве дерев, когда новый епископ проходил длинной, веселящей взор Райской аллеей. Аллея эта — гордость нашей Монтелузы — заканчивается далеко-далеко внизу двумя синеющими пятнами: яркой и сочной лазурью моря, легкой и прозрачной голубизной небес.
Спору нет, впечатлительность — самая большая слабость всех нас, жителей Монтелузы. Впечатления, которым мы с такой легкостью поддаемся, долгое время властвуют над нашими мнениями, нашими чувствами и оставляют в душе глубокий, неизгладимый след.
Подумать только — епископ пешком! С той поры, как епископство высится там, наверху, точно крепость, господствуя над всей местностью, жители Монтелузы неизменно видели, как их епископы проезжали в экипаже по Райской аллее. Но сан епископа, сразу же заявил монсиньор Партанна, это сан, налагающий обязанности, а вовсе не почетное звание. И он прекратил выезды, рассчитал кучеров и лакеев, продал лошадей и сбрую — словом, стал проявлять во всем бережливость, доходившую до скаредности.
Сначала мы думали: «Он хочет скопить денег. У него, верно, много бедных родственников там, в Пизанелло».
Но вот однажды из Пизанелло в Монтелузу прибыл один из этих родственников, брат епископа, отец девяти детей. На коленях, просительно сложив руки, молил он его преосвященство, как молят святых, оказать ему денежную помощь, чтобы он мог хотя бы заплатить врачам за операцию, в которой нуждалась его умирающая жена. Но тот даже не захотел дать ему денег на обратную дорогу в Пизанелло. И все мы видели этого беднягу и своими ушами слышали, как он рассказывал о своем горе в кафе Педока, сразу же после того, как вернулся из епископского замка, глаза его были полны слез, голос прерывался от рыданий.
В наши дни епархия Монтелузы — заметьте это себе хорошенько — одна из самых богатых в Италии.
На что же намеревался употребить монсиньор Партанна доходы со своей епархии, коль скоро он так бессердечно отказал в необходимой помощи своему родственнику из Пизанелло?
Марко Меола сорвал покров с этой тайны.
Я отчетливо запомнил Меолу в то утро, когда он созвал всех нас, либералов Монтелузы, на площадь перед кафе Педока. Руки его дрожали, львиная грива растрепалась, и он все время яростно нахлобучивал мягкую шляпу, которая никак не хотела держаться на его гордо закинутой голове. Он был бледен и суров. Он весь дрожал от гнева, и ноздри его судорожно раздувались.
Старожилы Монтелузы до сих пор не могут забыть о ядовитых семенах разложения, которые взращивали в душах крестьян, да и всех жителей округи, члены конгрегации «Святейший спаситель», исповедуя верующих и произнося проповеди; эти монахи запятнали себя также шпионством и предательством в мрачные годы тирании Бурбонов, чьим тайным орудием они являлись.
И вот членов этой конгрегации, да, именно членов «Святейшего спасителя» и задумал возвратить в Монтелузу монсиньор Партанна, тех самых монахов, которых изгнал возмущенный народ, когда вспыхнула революция.
Вот для чего копил он доходы со своей епархии!
Он бросил вызов всем гражданам Монтелузы! Ведь только изгнанием этих монахов нам и удалось доказать свою пламенную любовь к свободе, ибо при первом же известии о вступлении Гарибальди в Палермо полиция бежала из Монтелузы, а вместе с нею убрался из города и немногочисленный гарнизон.
66
Под видом Монтелузы Пиранделло описывает, очевидно, свой родной город Агридженто на юге Сицилии.