Выбрать главу

Как же он мог теперь признаться, что так грубо оскорбил девушку из-за какой-то травинки?

Лейтенанту де Венере пришлось дать ему пощечину.

Томмазино устал от своего бесцельного житья, устал носить эту гору плоти — свое тело, устал терпеть насмешки, которые стали бы еще злей, если бы он отказался от дуэли. И он принял вызов, потребовав при этом, чтобы условия дуэли были самыми жесткими. Он знал, что лейтенант де Венера — превосходный стрелок. В этом можно было убедиться каждое утро, посетив занятия на стрельбище. И все же Томмазино пожелал стреляться с лейтенантом на рассвете следующего дня, избрав местом поединка уголок того же самого стрельбища.

Он получил пулю в грудь. Сначала рана казалась не очень серьезной, потом раненому стало хуже. Пуля пробила легкое. Поднялась температура, начался бред. Четверо суток врачи отчаянно боролись за жизнь молодого человека.

Когда они объявили, что сделать ничего нельзя, синьора Унцио, женщина весьма набожная, стала умолять сына вернуться пред лицом смерти к святой вере. Томмазино ради матери согласился принять исповедника.

Тот спросил у умирающего:

— Но из-за чего, сын мой! Из-за чего?

Томмазино, приоткрыв глаза, вздохнул, слабо улыбнулся и тихим голосом ответил:

— Из-за простой травинки, падре…

Все решили, что он продолжает бредить.

1911
Перевод В. Федорова

НОТАРИУС БОББИО И МОЛИТВА ПРЕСВЯТОЙ ДЕВЕ

Редкостный случай произошел лет пять тому назад с почтенным нотариусом из городка Рикьери по имени Марко Саверио Боббио.

Был он философом-любителем и весь свой досуг, которого у хорошего нотариуса немного, посвящал философским штудиям — он прочел целую кипу книг по древней и современной философии, причем некоторые из них перечитал и глубоко обдумал.

Во рту у Боббио, к сожалению, было несколько гнилых зубов. А по его мнению, ничто так не располагает к изучению философии, как зубная боль. Он утверждал, что у каждого философа, по-видимому, был хотя бы один больной зуб, а у Шопенгауэра наверняка одним дело не обошлось.

Зубная боль привела к изучению философии, а изучение философии со временем привело к утрате веры, хотя в детстве Боббио верил горячо и страстно, ходил с матерью каждое утро к мессе, а каждое воскресенье исповедовался и причащался.

Правда, то, что мы знаем о себе, лишь часть, и, быть может, совсем незначительная, того, что мы представляем собой на самом деле. Боббио даже утверждал, что все сознаваемое человеком можно сравнить с тем количеством воды, которое мы видим, заглянув сверху в бездонный колодец. Очевидно, он хотел этим сказать, что за пределами нашей памяти существуют отношения и реакции, не контролируемые нашим теперешним сознанием, ибо в нас живет не только наша нынешняя личность, но и та, какой мы были в далеком прошлом; мы сегодня живем, чувствуем и мыслим и лишь вспоминаем чувства и мысли, давно нами забытые, стертые в памяти, исчезнувшие, но какое-нибудь ощущение — вкусовое, слуховое или зрительное — может их вдруг оживить и тем самым засвидетельствовать, что в нас живет другое существо, о котором мы и не подозревали.

Марко Саверио Боббио был широко известен в Рикьери не только потому, что был превосходным, до крайности дотошным нотариусом, но еще и благодаря своему огромному росту, который в сочетании с цилиндром, тройным подбородком и солидным брюшком делал фигуру Боббио внушительной, запоминающейся. Так вот, господа, хоть и был он человеком неверующим, отчаянным атеистом, в нем продолжал жить без его ведома набожный мальчуган, который каждое утро ходил к мессе с матерью и двумя сестренками, а каждое воскресенье исповедовался и причащался в церкви монастыря Бадиола аль Кармине; быть может, этот мальчик, опять же без ведома Боббио, перед тем как отойти с ним вместе ко сну, складывал за него ладони и читал молитвы, слова которых Боббио давно забыл.

Но он вспомнил эти молитвы, вспомнил до последнего слова, несколько лет тому назад, когда с ним произошел тот редчайший случай, о котором мы хотим рассказать.

Боббио с женой и детьми жил тогда на своей даче, в двух милях от Рикьери. Утром он садился на ослика (бедный ослик!) и ехал в город, в свою контору, править неотложные дела, а вечером возвращался к семье.

Но уж воскресенье-то он целиком посвящал отдыху и развлечениям. Приезжали родственники, друзья, в саду накрывался стол, женщины помогали на кухне или болтали между собой, дети предавались своим забавам, мужчины шли на охоту или играли в шары.

Смешно было видеть, как играет Боббио, как он бегает за шарами, тряся необъятным пузом и тройным подбородком.

— Марко! — кричала ему жена. — Не споткнись! И постарайся не чихать!

Не дай бог ему чихнуть! У него всякий раз получался прямо-таки взрыв, открывавший все затворы, и частенько ему приходилось после чихания бежать в укромное место, схватившись за штаны спереди и сзади.

Не мог он совладать с громадой собственного тела. Оно как бы рвало постромки и выходило из повиновения, беспорядочно шарахалось, наводя страх на окружающих, ибо сдержать его было невозможно. Когда оно наконец снова входило в свою колею и возвращалось к хозяину, в нем появлялись какие-то неожиданные боли, повреждения: то рука заболит, то нога, то голова.

Но чаще всего — зубы.

Ох уж эти зубы! Они не давали бедняге Боббио житья. Дантист уже выдрал пять или шесть из них, а может, и больше, наверное больше, но те, что остались, как будто мстили за удаленных собратьев.

Как-то в воскресенье из города приехал шурин Боббио с целой компанией: с женой, детьми, родственниками жены, родственниками родственников — пять экипажей; веселью не было конца, и вдруг — бац! Под вечер, когда все уже садились за стол, у Боббио схватило зуб, да еще как схватило!

Чтобы не портить гостям праздник, несчастный Боббио пошел к себе в комнату, держась за щеку, приоткрыв рот и глядя перед собой остекленевшими глазами; гостей он попросил начинать трапезу, не обращая на него внимания. Но через час он снова появился, и вид у него был такой, будто он уже не соображает, на каком он свете, — ему казалось, что паровая мельница, самая настоящая мельница, с жужжаньем и визгом перемалывает что-то у него во рту. Ошеломленные гости испуганно глядели ему в рот, словно ожидали, что оттуда и в самом деле посыплется мука. Какая там мука! Изо рта Боббио текла слюна, слюна. Это было нелепо, и все на свете было нелепо, жестоко, чудовищно. Все сидели за праздничным столом и пировали себе, а он терял рассудок от боли, впадал в бешенство, для него конец света уже наступил!

Боббио тяжело дышал, лицо его налилось кровью, глаза вылезали из орбит, руки тряслись; он, точно медведь, переваливался с ноги на ногу и крутил головой, как будто хотел боднуть стену. Его движениям и жестам надлежало быть стремительными и яростными согласно состоянию его духа, но они получались мягкими и плавными, должно быть, из-за страха еще больше разбередить больной зуб.

Да сидите вы, сидите, ради всего святого! О бог ты мой! С ума, что ли, хотят они его свести, вскакивая с мест? Сидите, пожалуйста, сидите! Ничего… Ну кто тут может помочь! Глупости… притворное сочувствие… Да нет же, ничего не надо! Он не может говорить… Кто-нибудь один… Пусть кто-нибудь один велит запрячь лошадей в какой-нибудь из прибывших утром экипажей. Надо поехать в Рикьери и вырвать этот зуб. Скорее же! Скорей! Остальные пусть сидят за столом. Как только запрягут… Нет-нет! Он поедет один, один… Не нужно провожатых! Никого он не может ни видеть, ни слышать… Ради бога, он сам…

Немного погодя Боббио сидел в карете — один, как и хотел, — и томился, тонул, погибал в жужжании нестерпимой боли, а меж тем уже стемнело, и лошади тянули экипаж в гору почти шагом… Но что это с ним? Его вдруг охватила дрожь, он весь затрепетал от какой-то нежности, жалости к самому себе, властно проникшей в его затуманенное болью сознание, — ну за что он так страдает? В этот момент карета проезжала мимо незатейливой часовенки Марии Всеблагой, над входом в которую был повешен зажженный фонарь, и вот Боббио, охваченный трепетной жалостью к себе, обезумевший от боли, не сознавая, что делает, уставился на этот фонарь и…