— Нелыкин, — позвал я, не оборачиваясь. — Ты слышишь тихий шелест доставаемых из карманов паспортов?
— Никак нет, — печально отозвался Алексей. — Уже почти минуту, как тишину ловлю, товарищ майор.
Я вернулся за стол и энергично хлопнул по нему ладонью — так, что панель засветилась во всю мощность, побелела:
— Ну, слава те, Господи! Отлегло! Я‑то уж, понимаешь, решил, что это старческая глухота на меня навалилась. Стою, понимаешь, и думаю: ну надо же, какая досада! Граждане, понимаешь, Заруба и Гильямов достают свои распрекрасные паспорта — а я не слышу, ну ни звука! Не иначе как оглох, думаю. Вот это был бы номер, как считаешь?
— Да ну что вы, Владимир Фёдорович! — отмахнулся Нелыкин. — Вы и не старый ещё, а будут со слухом проблемы — так вылечат. Сейчас же всё лечат, не то что уши там, например… Ещё и путёвку получите в санаторий, в Швеции вот сейчас хорошо, не жарко. Не переживайте.
— А чего ж это тогда был за фокус с паспортами? — спросил я Нелыкина, внимательно разглядывая лицо белобрысого Зарубы. Лицо белобрысого Зарубы шло красными пятнами.
— Да какой там фокус, — легкомысленно буркнул Нелыкин, снова уставившись в свой монитор. — Нет у них никаких паспортов, вот и весь фокус.
— Как?! — я, как мог, изобразил на лице ужас. — У двух великих покорителей Космоса, у двух безотказных первопроходцев, у двух, так сказать, Магелланов нашей эпохи –
Гильямова Сергея Олеговича и Зарубы Вадима Петровича — нет паспортов?!
— Нет, — сознался Нелыкин.
— Даже у Вадима Петровича?!
— Даже у Вадима Петровича.
— Но как же так, Нелыкин?! Как такое может быть?!
— Такое очень даже запросто может быть, товарищ майор, — заверил меня Нелыкин. — Если учесть, что им обоим нет ещё шестнадцати лет.
У Зарубы уже дрожала верхняя губа — и вибрация от неё комично передавалась на конопатые щёки. Ну, давай, подумал я. Давай уже, зря я, что ли, цирк этот тут развёл, издеваюсь над тобой, объясняю тебе, что сопляк ты, желторотик, от горшка два вершка, молоко на губах не обсохло, романтик пустоголовый, мамкин сын…
— Как это странно, — медленно сказал я, — что человеку, обладающему глубочайшими знаниями относительно статистики нарушения дисперсий, ещё нет шестнадцати лет…
Вот так. Сейчас ты носик вытрешь рукавом, потом не сдержишься, раз шмыгнешь, два шмыгнешь — да и разревёшься. И назовёшь меня фашистом, и гадом, и как только вы меня не называли с вот этого самого стула. А после истерики поедешь ты тихо-мирно домой в свой Акмолинск, и, быть может, ума наберёшься там.
— Перестаньте, — сказал вдруг чернявый Гильямов. — У нас есть право совершать ошибки, потому что если их не совершать, то не совершится вообще ничего. А вы над нами издеваетесь. За что? Мы хотим делать что — то полезное и интересное. Что в этом плохого?..
Он говорил, по-прежнему глядя в точку перед собой.
Я понял, что это был за ступор такой: у него разрушилась мечта, и смотреть ему никуда не хотелось. Тот корабль, у которого их выловили, уже полчаса, как отбыл, и мысленно этот Сергей был там, на нём. Ну ничего. Мечты — они тем и хороши, что им можно предаваться на расстоянии от объекта грёз.
Вот о чём мечтал в детстве я? Ну, правильно — о еде. Как всякий ребёнок, переживший Войну, родившийся в Войну, или родившийся сразу после Войны — я мечтал о еде.
До умопомрачения. До полной невозможности воспринимать мир как-то иначе, нежели через призму гипотетической съедобности предметов.
Когда вернулся отец, я уставился на его культю — стоял и заворожено смотрел на ногу, заканчивающуюся чуть выше колена. Он подумал, наверное, что я испугался его увечья, и, улыбнувшись, легонько хлопнул меня, восьмилетнего скелетишку, по плечу: не боись, мол, всё в порядке.
А я очнулся, поднял на него глаза и тихо спросил: «Папа, а ты ногу всю съел?!»… Он рванул меня к себе, и то ли ткнул меня носом в своё плечо, то ли сам зарылся в меня лицом — и заплакал, тихонечко поскрипывая зубами…
Как он работал потом… Как все они, одноногие, однорукие, или совершенно здоровые, но все до одного — со страшными глазами, пронзительными и яростными, — работали тогда. Разбирали завалы, строили, убирали с улиц искорёженную технику, снова строили: дома, школы, больницы, университеты, заводы, аэропорты, дороги. По всей огромной, возрождающейся через десятилетия после развала, великой стране стоял сплошной треск мышц.
И выстрелов. Потому что никуда не делись фашисты — они просто потеряли хозяев. Никуда не делись предатели — они просто лишились кормушки. Ничего особенного не сделалось с негодяями — просто наступил мир и они полезли из щелей, в которых затаились на время войны.