Выбрать главу

Зевс-Громовержец на загорелое бедро внимания не обратил. Он по-прежнему одобрительно изучал её светящиеся синие патлы. Вообще бедром Зевса-Громовержца едва ли можно поразить; кто видел его Светлану Игоревну, тот поймёт. Вот уж не чета всяким поганочкам-восьмиклассницам…

— К сожалению, и здесь тебе ничего не светит. Бывают, конечно, одинокие люди — но накопленного при капитализме им хватит с избытком. Я последний раз интересовался этой темой, когда мне было шестнадцать лет, задолго до революции. Но уже тогда 3D-модели выглядели гораздо интереснее актрисок. Любые внешности и формы, любые причуды. Никаких прыщей, могли даже побеседовать, благо тут особого интеллекта не нужно. Так что увы — профессия порноактрисы умерла ещё тогда. А ты говоришь — «правда жизни»…

Ну даёт Дед! Я не верил ушам.

— Много вы знаете о правде жизни, — сладенько пропела Смирнова. — Ханжи-теоретики из уютного кабинетика.

Зевс-Громовержец приподнял ручищу. Как фокусник, засучил рукав. На его предплечье, там, где буйные заросли шли на убыль, открылась голотату: колючая проволока впилась в руку и переливалась надпись «Ганс2016».

Голотату! У Зевса-Громовержца! Мысленно я сполз по стене.

— «Ганс2016» — это мой воровской ник, — величественно пояснил он. — Был я в молодости вором, сидел в тюрьме — так что кое-что о правде жизни знаю. Такие дела, молодёжь.

Был вором? Сидел?! Зевс-Громовержец?! Я пару раз ударился головой о мысленную стену — ту самую, по которой только что мысленно сползал.

А Смирнова развернулась и удалилась. Молча, задрав носик, походкой манекенщицы. Её причёска пёрышками ярко светилась в полумраке коридора.

Все смотрели ей вслед. Я пригладил затылок.

— Актриса… — проворчала завуч. — Давно по ней педсовет плачет. Но ведь, что характерно — все поверили.

Актриса?!

Вор?!

Где я?!

— А Вы и вправду воровали вещи? — испуганно спросила Зевса-Громовержца миниатюрная девчушка. У девчушки были пытливые зелёные глаза, острый лисий носик, а копна волос отливала зелёным, как её комбинезончик.

Зевс-Громовержец величественно расправил рукав.

— Мы тягали жабу. Жабой на воровской лангве называлась интеллектуальная собственность. Знаете, что это такое? Это когда кто-то объявлял информацию принадлежащей себе — и ему должны были платить деньги за её использование. Например, если в вещь-модели или алгоритме использовалась теорема Пифагора — надо было выполнять отчисления в пифагоровский фонд. Всё — математические теоремы, научные гипотезы, вещь-модели, мемы, анекдоты, изобретения, сюжеты, книги, фильмы — всё имело своего владельца. Которому надо было платить за их использование. Глупое было время. А мы жабу тягали — и освобождали.

— Ну да, «гадкие утята»… Я просто подумала, Вы были настоящим вором…

— Не настолько я древний… — проворчал Зевс-Громовержец. — Но те девять лет, которые мне впаяли, были вполне себе настоящими. Мой арест даже в новостях показывали. И потом: мы сами искренне считали себя настоящими.

Он развернулся — неторопливо, как трансатлантический паром.

— Пойдёмте, молодёжь, попробуем работу на конвейере. Это и вправду дьявольски интересно.

Все двинулись следом. А я поплёлся позади. Чтобы выражение моего лица не всполошило кого-нибудь случайно.

Как я родился

Павел Хренов

Михалыч помер весной 61‑го года. Вроде, особо не болел, и — на тебе. Он, впрочем, давно жаловался на сердце. А еще, года за полтора до этого, говорит мне как-то: вот, мол, у меня в Светлом сестра живет, как помру, снесешь ей письмо, адрес на конверте. Я еще посмеялся тогда, дескать, меня еще переживешь. А вообще он сестру, как и прочих родных, никогда не упоминал ни до, ни после. То ли прощения просит в письме, то ли сам прощает, подумал я, но расспрашивать не решился — дело серьезное. Он же мог сам пообщаться с легкостью, при современных-то средствах связи.

Ну, да ладно: помер он внезапно, даже скорую вызвать не успели. Схоронили по старинке, как у нас принято, я сам тоже копал. И все вечера ждал, уж больно муторно было на душе. Пока что нельзя было расслабляться, социальщики понаехали: делали свое дело, вскрытие там, расспросы, заодно анализ взяли у всех. Нам особо не мешали.

Закопали и побрели, молча так, к Прыщу — он смылся с кладбища первый, поляну накрывать. Он жил в трапециевидной пристройке к теплотрассе, и у него можно было поместиться хоть вдесятером. Многие-то из наших, и я в том числе, жили прямо в теплотрассе, выпилив в ее деревянной боковине небольшие двери, на которые мы вешали старинные заржавленные замки. Места было мало, не разогнуться в полный рост, зато вытянуться горизонтально можно было без проблем, а главное — замерзнуть не грозило.

У Прыща быстренько разлили какое-то мутное пойло, и выпили. И начали вспоминать Михалыча. Хороший был человек, хотя и пил много. А вот, сколько лет ему было, никто не знал. Пожалуй, самый старожил был, из оставшихся. Вспоминаем, значит, даже посмеиваемся — много веселых моментов было связано с покойным, и тут вдруг — стук-стук. Несколько грубых мужских глоток гаркнуло: «Да!», и вошла наш социолог, или там социопсихолог, кто их разберет, Марина Евгеньевна. Я думал, они все уехали, ан нет. Стаканы прятать поздно. Впрочем, я сильно сомневаюсь, что социальщики не знают, у кого что есть, и кто, когда, и с кем пьет. И это при том, что у нас в стране крепкий алкоголь запрещен. Для нас у них послабление, хотя, конечно, весьма небольшое.

Так вот, Марина Евгеньевна вошла и спросила:

— Поминаете?

Мы загалдели: да, хороший мужик был, присаживайтесь, сто грамм? Она подсела, но пить, конечно, не стала. Прыщ сразу стал рассказывать одну из историй про Михалыча, а я задумался. Раньше, когда я перебрался на свалку — так по старинке назывался район мусороперерабатывающего комбината, она все время меня уговаривала вернуться к нормальной жизни. Водила по планетариям всяким, музеям и библиотекам, даже на космодром с ней летали. Я отшучивался и много философствовал. А потом, вдруг, замечаю, что она уже со мной почти не разговаривает, и даже почти и не смотрит. Может, думаю, обиделась. Я ж все давил, что дураки они все, и все их дела со вселенской точки зрения ничем не больше моих, и вообще, мы просто плесень, и скоро человечеству придет кирдык, и вообще, никакого смысла ни в чем нет.

Она, наверное, почувствовала, что я на нее смотрю, и подняла взгляд на меня, а я, как раз, стакан ко рту подносил. Так и застыл. Стыдно. Когда-то, говорят, не стыдно было, а сейчас стыдно. И еще мне стыдно было, что я ее как будто ревную.

Она и говорит, прямо так, и без тени улыбки:

— Денис, ты зачем пьешь?

Кто-то из мужиков аж поперхнулся, а Прыщ закричал:

— Правильно-правильно, повлияйте на него, Марина Евгеньевна, нам самим мало, а тут еще и этот паразит стаканами хлещет!

Ну, я тоже нашелся, говорю, мол, зубы болят, а спиртом полощешь — легче становится.

— Лучше в стоматологию сходи, полчаса делов‑то, — сказала она и больше на меня не смотрела. Впрочем, она минут через пять поднялась и ушла. И я принял таки долгожданную дозу.

На следующий день мы так удачно опохмелились, что в памяти от него почти ничего не осталось, а весь третий день я провалялся у себя в берлоге. Только Прыщ заглянул, притащил пожрать, звал на продолжение банкета, но я только махнул рукой. Голова раскалывалась, видеть никого не хотелось. У нас, в сущности, два состояния — пьяное веселье и стыд. У меня такие мысли с похмелья всегда — трезвый, так сказать, взгляд на себя.

Особенно тоскливо было, когда я ночью проснулся. И выспался вроде, и голова прошла, но страшно до жути, и если б меня настолько не ломало шевелиться, я бы пошёл к кому-нибудь из наших.

Но я все-таки уснул еще раз, до утра, и, пережив вязкие, не запоминающиеся кошмары, открыл глаза рано утром, после чего сказал себе: