Немного пожив в Москве, любознательный путешественник начинает понимать: чтобы оценить эту действительность, он нуждается в иной, чем у нас системе измерений. У нас у всех есть элементарные представления о том, что у советских людей не укладывается в голове. И наоборот. Понять это позволила мне на третий день пребывания в Москве группа любопытных, остановивших меня как-то вечером у Парка им. Горького. Девушка, студентка Ленинградского института иностранных языков, на правильном испанском — а это значит, что она не сделала ни единой ошибки на протяжении трехчасового разговора, — предложила: «Мы ответим на любой ваш вопрос при условии, что и вы будете отвечать с такой же прямотой». Я согласился. Она спросила, что мне не понравилось в Советском Союзе. А у меня давно вертелась в голове мысль, что в Москве я не видел собак.
— По-моему, жестоко, что здесь съели всех собак, — сказал я.
Девушка растерялась. Перевод моего ответа вызвал легкое замешательство. Перебивая друг друга, они переговорили между собой по-русски, а потом какой-то женский голос из толпы выкрикнул по-испански: «Это клевета, которую распространяет капиталистическая пресса». Я объяснил, что это мое личное впечатление, и они всерьез стали возражать, что собак здесь не едят, но согласились, что животных в Москве действительно очень мало.
Когда вновь подошла моя очередь спрашивать, я вспомнил, что профессор Андрей Туполев, изобретатель реактивных самолетов ТУ-104 — мультимиллионер, он не знает, куда девать свои деньги. Нельзя ни вложить их в промышленность, ни купить дома и сдавать их внаем, и потому, когда он умрет, его набитые рублями сундуки вернутся государству. Я поинтересовался:
— Может ли в Москве человек иметь пять квартир?
— Разумеется, — ответили мне. — Но какого черта ему делать в пяти квартирах одновременно?
Советские люди, которые много путешествовали по карте и знают наизусть всемирную географию, невероятно плохо информированы о происходящем в мире. Дело в том, что их радио имеет только одну программу, а газеты — все они принадлежат государству — настроены лишь на волну «Правды». Представление о новостях здесь примитивное — печатаются сообщения лишь о самых важных событиях за рубежом, и они всегда профильтрованы и прокомментированы. Зарубежная пресса не продается, за исключением некоторых газет, издаваемых европейскими коммунистическими партиями. Невозможно определить впечатление, которое произвел бы анекдот о Мэрилин Монро — его никто бы не понял: ни один русский не знает, кто она такая. Однажды я увидел киоск, заваленный кипами «Правды», на первой странице выделялась статья на восемь колонок с заголовком крупными буквами. Я подумал, что началась война. Заголовок гласил: «Полный текст доклада о сельском хозяйстве».
Естественно, что даже у журналистов в голове образовывалась сущая путаница, когда я объяснял им наши представления о журналистской работе. Группа служащих, пришедших к нашей гостинице с переводчиком, попросила меня рассказать, как работают в газете на Западе. Я объяснил. Когда они сообразили, что газета принадлежит хозяину, то с недоверием принялись это обсуждать.
— Как бы то ни было, — сказали они, — должно быть, это странный человек.
И пояснили свою мысль: «Правда» стоит государству намного больше, чем приносит дохода». Я возразил: на Западе точно так же, но затраты восполняются публикацией рекламы. Я сделал зарисовки, подсчеты, привел примеры, но они не понимали саму идею рекламы. В Советском Союзе нет рекламы, поскольку нет ни частного производства, ни конкуренции. Я привел их в свой номер и показал газету. Там было два объявления с рекламой различных фирм, выпускающих рубашки.
— Эти две фабрики выпускают рубашки, — пояснил я, — и обе сообщают публике, что их рубашки самые лучшие.
— А что делают люди?
Я попытался объяснить, как влияет реклама на покупателей, все внимательно слушали, потом один спросил: «А когда люди узнают, какие рубашки самые лучшие, почему они позволяют тому, другому, утверждать, что самые лучшие рубашки его?» Я возразил, что публикующий рекламу имеет право расхваливать свои вещи. «Кроме того, — добавил я, — многие, как и прежде, покупают другие рубашки».
— Хотя и знают, что они не самые лучшие?
— Вероятно, — согласился я.
Они долго разглядывали газету. Я понял, что они обсуждают свое первое знакомство с рекламой. И вдруг — я так и не смог узнать почему — залились смехом.
Шоферам, обслуживающим фестиваль, велено было никуда не возить делегатов без переводчиков. Однажды вечером, безрезультатно проискав наших переводчиков, мы попытались жестами уговорить шофера довести нас до театра Горького. Покачав головой, как мул, он изрек: «Пиривощчик». Выручила нас одна женщина, превосходно, с пулеметной скоростью тараторившая на пяти языках: она уговорила шофера взять ее в качестве переводчика. Это был первый советский человек, который говорил с нами о Сталине. Ей было лет шестьдесят, и внешне она была волнующе похожа на Жана Кокто, а напудрена и одета в точности как Кукарачита Мартинес: приталенное по фигуре пальто с лисьим воротником, шляпка с перьями, пахнущая нафталином. Сев в автомобиль, она тут же повернулась к окну и показала на нескончаемую металлическую ограду Сельскохозяйственной выставки, равную в периметре 20 км.
— Этим прелестным созданием мы обязаны вам, — сказала она. — Выставку соорудили, чтобы блеснуть перед иностранцами.
Такова была ее манера говорить. Сообщила, что работает оформителем в театре; считает, что строительство социализма в Советском Союзе потерпело крах, признала, что новые руководители хорошие, способные и человечные люди, но вся их жизнь уйдет на исправление ошибок прошлого. Франко спросил, кто ответственен за эти ошибки. Она наклонилась к нам и с благостной улыбкой произнесла: «Le moustachu».
По-испански это означало «Усач». Весь вечер она говорила о Сталине, пользуясь этим прозвищем и ни разу не назвав его по имени, говорила без малейшего почтения, не признавая за ним никаких заслуг. По ее мнению, решающим аргументом против Сталина является фестиваль: в эпоху его правления ничего подобного не могло бы произойти. Люди не покинули бы своих домов, а грозная полиция Берии перестреляла бы на улице всех делегатов. Она уверила, что, если бы Сталин был жив, уже вспыхнула бы третья мировая война. Говорила об ужасающих преступлениях, о подтасованных процессах, о массовых репрессиях. Уверяла, что Сталин — самый кровавый, зловещий и тщеславный персонаж в истории России. Мне никогда не приходилось слышать столь страшных историй, рассказываемых с таким жаром.
Трудно было определить ее политическую позицию. По ее мнению, Соединенные Штаты — единственная свободная страна в мире, но лично она может жить только в Советском Союзе. Во время войны она познакомилась со многими американскими солдатами и говорила, что это наивные, здоровые парни, но они поразительно невежественны. Она не была антикоммунисткой, чувствовала себя счастливой оттого, что в Китае пришли к марксизму, но обвиняла Мао Цзэдуна в том, что он оказал влияние на Хрущева, и тот не разрушил до конца миф о Сталине.
Она рассказала нам о друзьях своего прошлого. Большинство из них театральные деятели, писатели, уважаемые артисты — были репрессированы при Сталине. Когда мы подъезжали к зданию театра, имеющего очень давнюю репутацию, наша случайная спутница взглянула на него с особым выражением. «Мы называем этот театр „театром призраков“, — сказала она с кроткой улыбкой. — Лучшие его актеры покоятся под землей».