Выбрать главу

Тяжело, видимо, психологически было этим помощникам, а это c неизбежностью прорывалось в быту. Есть рассказ, что Александр Бовин, когда его позвали к телевизору слушать речь генсека, ответил, что зачем ему слушать то, что он сам написал.

У Млечина есть другой такой рассказ: «Леонид Ильич очень ценил Александра Евгеньевича Бовина, который сочинял ему речи. Сам Бовин, показывая на многотомное собрание сочинений Брежнева, любил говорить: „Это не его, а мои лозунги повторяет советский народ!”

Но однажды КГБ перехватил письмо Бовина, в котором он жаловался, что вынужден работать «под началом ничтожных людей впустую». Юрий Владимирович Андропов позвал Георгия Аркадьевича Арбатова, дружившего c Бовиным, показал ему письмо. Пояснил: придется показать письмо Леониду Ильичу, а он примет эти слова на свой счет. Арбатов пытался разубедить Андропова – зачем нести письмо генеральному? Отправьте его в архив, и – все…

– А я не уверен, что копия этого письма уже не передана Брежневу, – ответил Андропов. – Ведь КГБ – сложное учреждение, и за председателем тоже присматривают. Найдутся люди, которые доложат Леониду Ильичу, что председатель КГБ утаил нечто, касающееся лично генерального секретаря.

Бовина убрали из аппарата ЦК, сослали в газету «Известия». Правда, через несколько лет Брежнев сменил гнев на милость. Бовина вновь привлекли к написанию речей для генерального секретаря. В порядке компенсации избрали депутатом Верховного Совета РСФСР».

Пропаганда, по сути, формирует мемы, которые должны затем «плыть по волнам нашей памяти» самостоятельно. Поэтому главным мемом была такая легитимация Сталина: «Сталин – это Ленин сегодня». Или послевоенная широко распространенная надпись на домах «Слава КПСС». Она привела даже к анекдоту: «Кто такой Слава Метервели знаю, а кто такой Слава КПСС – нет». Кстати, в Москве даже прошла выставка современных мемов ([6], о мемах c точки зрения современной науки [7–10]). Мемы позволяют «закрывать разрывы» между действительностью и человеком.

Олег Радзинский, сын писателя Эдварда Радзинского, получивший срок за антисоветскую деятельность, подчеркивает, что население не понимало, зачем и почему диссиденты что-то делают. Он говорит: «По поводу разочарования: было разочарование, оно появилось позже, уже когда я ушел из Лефортова, пошел по этапам, по тюрьмам, а потом на лесоповале. И там я вдруг выяснил, что тот народ, ради которого я собирался положить свою жизнь, и за права которого я боролся, он, в общем-то, не понимает суть моей деятельности, не понимает, что мне было нужно. Меня уголовники долго выспрашивали: „Олежа, ну, расскажи, а чего ты сделал?” Я говорю: „Ну, вот, я говорил то, что хотел”. Они отвечают: „А я всегда говорю, что хочу”. Я говорю: „Я читал, что хотел, и хотел, чтобы другие могли читать, что они хотят”. А они: „Да я вообще ничего не читаю”. Они никак не могли понять, что же я сделал, и для чего, главное, это было сделано, ради кого…» [11].

Такое понимание как раз и является яркой демонстрацией действия пропаганды, которая своей работой заменяла реальную действительность фиктивной. Отсюда мощное давление и контроль над теми, кто часто косвенно порождал эти пропагандистские картины мира. Я имею в виду писателей, которые не могли спрятаться за производством машин или доказательством теорем, поскольку их интеллектуальный труд как раз и состоял в создании картин мира. Однако для них лекалом должен был стать соцреализм, а писатели выступали в роли «инженеров человеческих душ».

Вениамин Каверин пишет в своей книге воспоминания «Эпилог»: «Необычайная, сложная, кровавая история последнего полувека нашей литературы прошла на моих глазах. Она состоит из множества трагических биографий, не совершившихся событий, из притворства, предательства, равнодушия, цинизма, обманутого доверия, неслыханного мужества и еще более неслыханной возможности самоуничтожения. Она состоит из медленного процесса деформации, продолжавшегося годами, десятилетиями» [12].

Страна, в которой над всем довлела идеология, c неизбежностью должна была «терять» материальный мир. Она во всех своих действиях руководствовалась не человеческим, а идеологическим подтекстом: от голодомора 1932–1933 гг. до репрессий 1937-го. Человек становится лишь средством достижения идеологических целей.