Далее поэтический променад Мандельштама преображает пейзаж в фантазм: «карлики листья куют». Но и здесь напрашивающаяся ассоциация с русской культурой начала XX века мало что объясняет в тексте. Карлики-гомункулусы из второго тома А. Блока, жившего, как и Мандельштам, неподалеку от Новой Голландии и описавшего свои прогулки по окрестностям в цикле «Город», если были связаны с историческими обобщениями, то как образы символистских пророчеств. Блок и А. Белый описывали эти существа как кошмарные видения, визионерские откровения[325]. Мандельштам не интересовался мистицизмом и эти, скорее всего, известные ему тексты мог воспринимать в связи с увлечением Бодлером (чья урбанистическая поэзия была одним из источников вдохновения Блока). «Новая Голландия» была построена как историческая аллегория из другого стихотворения парижского поэта.
«Лебедь» — поэтическая прогулка по самому центру Парижа, выносящая приговор власти Второй империи и погруженная в мифологию. Поэт наблюдает строительство новой Карузели на месте прежнего зверинца. Как и вся перестройка Лувра, приобретшего современный вид именно при Наполеоне III, это картина торжества циничного государства над революцией 1848 года и Второй республикой:
Стихотворение посвящено одному из главных литературных оппонентов власти — вынужденному эмигрировать в Англию Гюго. Перестраивающийся Париж напоминает поэту три аллегорические картины: историю Андромахи из Троянского мифа, увиденного как-то в зверинце лебедя, а также «галерею» изгнанников и отщепенцев.
Лебедь, сбежавший из клетки и барахтающийся в пыли у обезвоженного источника, — аллегория судьбы поэта в современности, критикующая знаменитый образ поэтического творчества у Горация (Оды, II, 20) и в то же время, возможно, отсылающая к скульптуре замерзающего во льду лебедя в одном из фонтанов Тюильри, которая впоследствии будет описана в стихах Готье и Малларме. Здесь же упоминается герой «Метаморфоз» Овидия (кн. 1):
Второе, что вспоминает поэт при виде перестраивающегося Парижа, — окраины, изгнанников, терпящих лишения, скитальцев и одиночек разных мастей (в том числе «плавающих и путешествующих» из Исаака Сирианина, о которых будет петь девочка в хоре в стихотворении Блока) — среду своего социального самоопределения.
Третья аллегория, с которой начинается стихотворение, — история Андромахи из Троянского мифа (Вергилий, «Энеида», ч. з), разъясняющая политический подтекст стиха:
Париж 1848-го пал, как Троя. Проигравшие подобны вдове защитника города, ставшей поочередно женой двух победителей (у Расина только женой Пирра). Сена подобна Симоэнту — реке в Троаде, именем которой плененная Андромаха называла реку в стране врагов.
Мандельштам видит в городском пейзаже историю, но не обсуждает социальную роль поэта. Аллегорическое воспоминание, возникающее у него на прогулке, тем не менее сопоставимо с бодлеровским. Память заявлена среди синестетических соответствий в первой же строфе. Именно на памяти строится подобное поэтическое пространство в интерпретации Жана Старобински, разбирающего фигуры меланхолии в «Лебеде» и других стихах Бодлера[330]. Золотая осень у Новой Голландии неожиданно ассоциируется с историей свободных городов Ганзейского союза, в который теоретически мог бы войти петровский проект «Новой Голландии» — новой балтийской столицы, названной первоначально на голландский манер Санкт-Питербурх:
Карлики придают этой картине галлюцинаторный эффект. «Арефьевцы» употребляли возбуждающие воображение наркотики
и алкоголь — выше уже говорилось о чайнике-«болтайке». Интерес Мандельштама к «Искусственному раю» Бодлера или «Исповеди англичанина, употреблявшего опиум» де Куинси был сопряжен с лечением от костного туберкулеза регулярными дозами морфия (помогал и неразведенный спирт). Фантазм в тексте «Новой Голландии» обыгрывается в стиле экспрессионистского пейзажа, причем золотая осень также связывается с галлюцинаторикой в стихотворении «Пассакалья»: «желтые листья галлюцинаций»[331]. Помимо галлюцинаторики как стилизации осеннего пейзажа, фантазм работал на историческое воображение. Похожее преображение ночного Ленинграда в места, известные из европейской истории, находим в стихотворении, повторно иронизирующем над «западностью» Ленинграда (20 апреля 1956 года):
Само название стихотворения подчеркивает авторскую насмешку в адрес петровского проекта создания западной русской империи, «Новой Голландии» на болотах у Балтики. Прогулка Мандельштама происходит именно у ленинградской Новой Голландии — у закрытых складов. Так же, как в «Лебеде», современность представлена переживанием городского ландшафта, стихи Мандельштама — элегическое сожаление о судьбе петровского проекта вестернизации в послевоенном Ленинграде. Это исторические аллегории умершего города: ни старого Парижа, ни петровского Петербурга нет. Оставшиеся напоминания о них — в лучшем случае постройки, свидетельствующие об исторической утрате. Только ночью человек с «богатым воображением» может принять палую листву за монеты, имевшие хождение в Ганзейском союзе. Бодлер говорит о современности на языке мифологии и личных воспоминаний, Мандельштам — обращаясь к истории.
325
См., напр., стихотворения А. Блока «Обман», «В кабаках, в переулках, в извивах», «Я миновал закат багряный»:
326
327
«Как-то вырвался лебедь из клетки постылой. / Перепончатой лапой скреб он песок. / Клюв был жадно раскрыт, но, гигант белокрылый, / Он из высохшей лужи напиться не мог, // Бил крылами и, грязью себя обдавая, /Хрипло крикнул, в тоске по родимой волне: / „Гром, проснись же! Пролейся, струя дождевая!“ / Как напомнил он строки Овидия мне, // Жизни пасынок, сходный с душою моею, — / Ввысь глядел он, в насмешливый синий простор, / Содрогаясь, в конвульсиях вытянув шею, / Словно Богу бросал исступленный укор» (Там же. с. 332).
328
«Все то же виденье, / Белый Лебедь в раздумье немой маеты, / Как изгнанник, смешной и великий в паденье, / Пожираемый вечною жаждой…»; «О матросах, забытых в глухом океане. / О бездомных, о пленных — о многих других» (Там же. С. 332–333).
329
«И ты, / Андромаха, в ярме у могучего Пирра, / Над пустым саркофагом, навеки одна, В безответном восторге поникшая сиро, / После Гектора — горе! — Гелена жена» (Там же. С. 332).
330