— Начальника жэка гоняют, да? — спросил Гриша.
— Нет, великомученика Степана встречают.
— Так вон оно что — Степан еще на этом свете кантуется? А я думал: уже помре. Заходи, заходи в комнату, а то ты можешь подумать, что я не официальное лицо. Так вот, маэстро, имею честь сообщить вам, что вы находитесь под защитой нашего сервиса. Мы не грабители, мы не государство, которое берет с прихода, называя все доходом. Нет, мы честно отстегиваем десять процентов от суммы чистой прибыли. Кстати, я такой грамотный стал потому, что на прошлой неделе защитил кандидатскую. Через месяц докторскую обещали, а еще через три — профессора и академика дадут. Можешь поздравить, у нас без степеней в правление не выбирают. Уровень, сам понимаешь…
— Так ты рэкетир, вымогатель?
— Упаси Бог! Мы боремся с вымогателями. Если ты будешь упорствовать, то обязательно познакомишься с ними. Они, допустим, разглаживая складки у тебя на животе утюгом, поинтересуются суммой, которую тебе презентовал Декрет Висусальевич.
Гриша вышел в прихожую, вернулся с дипломатом. За две-три секунды подобрал код, открыл и извлек несколько пачек новеньких сторублевок, выставил на самопишущий стол (подумать только, какая наглость!) несколько бутылок коньяку. Одной бутылке тут же свернул пробку, сделал несколько глотков через горлышко.
— Приличный коньячок пьет Декрет Висусальевич, одобряю. А это, — он похлопал по пачкам, — нет. Надо изъять, хранение сопряжено с опасностями и непредвиденными, ох, как непредвиденными, осложнениями. Так что я, пожалуй, поддамся твоим уговорам и возьму их в счет будущих страховых взносов.
— Куда? — рядовой генералиссимус цапнул за руку Гришу. — Отдай. Отдай!
— Не возникай, Леонидыч. Я в твоих же личных интересах уношу бабки. Я могу вернуть, но тогда с вашего великомученика Степана будут драть девяносто процентов дохода. Вернуть? Пожалуйста, у нас клиентов — очередь по записи, по ночам ходят отмечаться. Я как своему…
И Гриша, подняв руки, отошел от дипломата. Рядовой генералиссимус посмурнел, понимая, что предпринимательство и рэкет — близнецы-братья, что десять процентов с прибыли не такие уж и большие деньги.
— Может… Мм… возьмешь? Только под расписку, а?..
— Маэстро, да вы своем уме? Чтоб в наше время, когда мы все, как один, волком выгрызаем бюрократизм, я писал расписочку? Вы смеетесь, маэстро…
— Ладно уж, бери без расписки, — протянул он Грише дипломат.
— Если будут тут всякие крахмально-гладильные артели возникать, всем говори: мы работаем с Кандидатом, а посему очистите горизонт. Понял? Советую очень тщательно вести бухгалтерию, чтобы нам не пришлось свое КРУ присылать… Чава-какава!
Не успела за Гришей закрыться дверь, не успел Аэроплан Леонидович как следует осмыслить свершившееся, как раздался телефонный звонок. В трубке была длинная очередь из отборного мата с вкраплениями обычных слов, что в переводе на общепринятый язык означало:
— Тебе, жертва аборта, с каким напряжением утюг приготовить — 220 или 127 любишь? Наш или импортный? С паром или с пропиткой антистатиком? Чтоб не трещал… Если ты завтра в 8 часов 45 минут, когда милиция взахлеб смотрит свою профессиональную передачу «Спокойной ночи, малыши», не будешь стоять на Садово-Кудринской, если не считать от улицы Качалова, не будешь возле седьмой липы, готовый весь расстаться с двадцатью кусками, то мы заранее рекомендуем записаться на прием в ожоговый центр, заказать донорскую кожу. Усек?
— Очисти горизонт, падла, я с Кандидатом работаю!
— Пардон, мы, кажется, ошиблись номером…
Короткие гудки! Аэроплан Леонидович выскочил на балкон, хотел поблагодарить Гришу, но не успел — тот уселся в автомобиль зарубежной выделки и укатил. А потом пошел шквал таких звонков, и он выдернул вилку из розетки. Однако и после этого телефон не умолкал, угощая своего ответственного абонента всевозможными малосимпатичными голосами, с хрипом, с сипом, с матом…
У него сложилось впечатление, что на его номер работали все телефоны-автоматы Советского Союза. Но рядовой генералиссимус не потерял бодрость духа: уселся за самопишущий стол и принялся глубоко и ярко описывать то, что с ним происходило. Он взял суровую действительность на актуал, то есть первый из всех писателей художественной литературы зашагал с жизнью нога в ногу, зуб в зуб, око в око.
И вдруг в сонмище голосов продвинутых реформаторов вплелся показавшийся таким родным голос Ланы:
— Аэроплан Леонидович, дозвониться до вас совершенно невозможно! Тут конец рабочего дня, нет времени, а у вас занято и занято. Как поживаете, здоровье как?
— Неизвестно, — мрачно ответил рядовой генералиссимус и, должно быть, впервые в жизни подошел так близко к истине.
— Не верю. Вы такой целеустремленный мужчина… Анатолий Чукогекович просил вам передать: ваша поэма «Ускоряя ускорение ускорения» в типографии набирается самым быстрым шрифтом. Завтра выйдет в свет, а вы до сих пор не включены в литературный процесс. Слушайте меня внимательно: сегодня, в десять часов вечера вы должны будете придти в дом графа Олсуфьева к Фениксу Фуксиновичу с просьбой в письменном виде о включении вас в литературный процесс. Феникс Фуксинович руководит литпроцессом и предварительное согласие уже дал. Поздравляю!
— Спасибо, Ланочка. А что это такое — дом графа Олсуфьева?
— Центральный дом литераторов имени Фадеева. Забыли, да? Только не забудьте нам подарить по поэме с автографом — мне и Анатолию Чукогековичу. Не забудете и не зазнаетесь?
— Никогда! — сказал, как поклялся, Аэроплан Леонидович.
В указанное время и в указанном месте при входе его встретили непреклонные старухи в черном, напоминающие одновременно и английских ледей по невозмутимости, и швейцаров-вышибал со стопроцентной готовностью вступить в действие. Упоминание о Фениксе Фуксиновиче было талисманом и превращало их в обыкновенных старух. Имя руководителя литпроцесса действовало и на молодых людей в черном, расставленных возле каждой двери. Ему даже любезно подсказали, как пройти к его кабинету и уж совсем по-свойски сообщили, что Феникс Фуксинович только что закончил вести очередной вечер литературной жизни и в данный момент находится у себя.
Литературная жизнь шумела, выпивала, кучковалась или по-нынешнему тусовалась, и сколько бы ни всматривался Аэроплан Леонидович в лица — ни разу среди них не обнаружил никакого сходства с публикуемыми портретами. Одна лишь девица, в зрелых формах, так неожиданно приветливо поздоровалась с рядовым генералиссимусом, что тот даже вздрогнул от неожиданности — ему показалось, что это Эдда! Присмотревшись, он облегченно вздохнул: очень похожа, все они на один профурсеточный стандарт, а эта литераторша, наверное, слишком занимается общественной работой в порядке индивидуальной трудовой деятельности. Обозналась, что при ее девичьей памяти и такой богатой на контакты профессии вполне извинительно.
Он открыл тяжелую дверь с соответствующей надписью и остолбенел: он рассчитывал увидеть какое-то помещение, мебель, но здесь ничего подобного не было. Никакого бюрократического кабинета, а только полумрак, простор над головой, небо, трибуна посреди крыши для прямого и непосредственного руководства. С углов она освещалась юпитерами — недаром же перед домом стояло несколько телевизионных автосараев. Стало быть, все, что здесь происходило, прямиком попадало в историю литпроцесса.
Руководитель литературного процесса, когда рядовой генералиссимус привык к ослепительному мраку, оказалось, одет был без претензий — в фиолетовом халате с матерчатым непритязательным поясом и в располагающих к полному доверию кожаных шлепанцах на босу ногу. Особенно впечатляли грандиозно тонкие белые ноги.
Перед ним лежал доклад, видать, весьма руководящий, ибо поглядывая в него через очки, он выделывал руками замысловатые и, должно быть, очень содержательные пасы, по которым можно было догадаться, что руководитель направляет и поправляет движение десятков, если не сотен галактик. Иногда руководство шло чрезвычайно тяжело, и тогда Феникс Фуксинович натужно покряхтывал, возвращая на положенную орбиту всякие туманности и прочие космические тела. Бывало, что и борода трепетала на здешнем ветру, и крупные капли пота орошали его чело, просторное для всяких течений и движений. В каплях отражались лучи юпитеров и звезды, и капли сверкали, как изумруды необыкновенной чистоты, сравнимой по качеству лишь с чистотой помыслов и моральных устоев рядового генералиссимуса пера.