Клепаные неформалы, к большому удовлетворению рядового генералиссимуса, не потащили его ни на демонстрацию, ни на митинг, а предложили спуститься в туалет. Он зашарил по карманам в поисках двугривенного, поскольку без него не положено и по самой неотложной надобности. Вообще-то ему было обидно: нормальные революции первым делом захватывают вокзалы, почту, телеграф, радио и телевидение, а перестройка в первую очередь захватила туалеты. Еще в Москве было всего-навсего одно кооперативное кафе, еще в газетах поносили полуправду, не опускаясь до полной лжи, да и гласность еще была полугласностью и не вседозволенностью, а все уже стратегически важные отхожие места были оккупированы неподкупными предпринимателями.
C зажатым в кулаке трудовым двугривенным Аэроплан Леонидович вступил в подземное чистилище, и необычная картина предстала перед ним. Незаурядная даже с учетом привычки рядового генералиссимуса к необыкновенным приключениям, одолевавшим его в последнее время.
Металлистов клепаных, рычание магнитофонов, тяжкий прокуренный воздух, Сталину Иосифовну, покачивающую бедрами, и Черную Мамбу, вернее, то, что от нее осталось и что бродило здесь с совком и веником, к необычным явлениям он не отнес и в эпохее, точнее, опупее «Параграфы бытия», никак не отразил. Сэкономив на них внимание, он зоркость глаза направил на иных здешних обитателей — тут везде были призраки, бестелесные, как и положено, впрочем, узнаваемые, хотя среди них Аэроплану Леонидовичу было много совершенно незнакомых. Среди них, быть может, была и Анна Охватова, которую Иван Где-то все время тыкал ему под нос. Здесь, как он догадался, были авторы и их герои.
Тут бродил мрачный и под шофе Фадеев с пистолетом наготове, как марлевый колыхался Маяковский над таким же марлевым Белинским. Владим Владимыч куда-то вербовал неистового Виссариона, покашливающего и в стадии призрака. Белинский не соглашался с ним, как с Гоголем, и тогда нетерпеливый горлан как бы расхаживал туда-сюда и удивительно знакомым, картавым голосом и пафосом давил на революционного демократа: «Единица — вздо’г! Единица — нуль! — Затем для убедительности делал паузу и заканчивал: — Вот что такое паг’тия!»
— Да что скрывать: народ и партия едины! — кинул мощный мазок на марлевый спор великий былинщик и поэмер.
Однако коричневая шляпа не дала рядовому генералиссимусу пера вмешаться в спор классиков и поставить в нем точку. Шляпа еще раз спросила, нужна ли ему еще одна революция и, получив безусловно утвердительный ответ, потребовала не без злорадства:
— Тогда снимайте с себя все! Экспропр… пардон, приватизация вплоть до трусов и носков включительно.
— Па-а-азвольте, на каком таком основании?
— Именем ррревалюции! — коричневая шляпа так гаркнула, что и марлевый Маяковский застыл на месте.
Между тем рядом проплыл призрачный Гоголь в развевающемся плаще, с грустной усмешкой рассуждающий как бы сам с собой:
— Валюции, господа, они и есть валюции. От слова валить, сваливать, разваливать, валять, в том числе и дурака. Совершенно неподходящий способ для внедрения в души гармонии и порядка. Но я не знаю выше подвига, как подать руку изнемогшему духом…
Рядовому генералиссимусу еще в тридцатых годах было ясно сказано, что реакционные заблуждения господина Гоголя разоблачил бдительный революционный демократ товарищ Белинский, и поэтому он к словам автора «Мертвых душ» отнесся с классовым подозрением. А вот с требованием коричневой шляпы согласился, поскольку Аэроплан Леонидович, как и его соотечественники, был приучен делать все сознательно, знать, почему и во имя каких светлых идеалов надо жертвовать, вплоть до своей жизни — оптом на поле боя или в созидательных буднях в рассрочку.
Но все-таки Аэроплан Леонидович не до конца, не на все сто, как говорится, был беспрекословно-сознательным, ибо в позорно индивидуалистической манере, ну, все равно что частник какой, помыслил о возможном переодевании и его в марлю. Как-никак он и классик литературы, если разобраться, то еще какой, и герой героев — тут несомненных две порции привилегий положено, стало быть, по здешним порядкам его по крайней мере обязаны в два слоя марли обрядить.
И опять, в который раз шевельнулось в душе великого трансформатора и преобразователя честолюбие, упруго выгнулось, напряглось в ожидании долгожданного всенародно-всемирного признания, после которого можно будет и расслабиться, погуливать здесь в марлечках с Владим Владимычем, с Виссарионом Григорьевичем поспоривать насчет Гоголя, обзавестись тросточкой и цилиндром на манер Евгения Онегина, позванивать впопеременку с Герценом в колокол, висевшим здесь в закутке, на месте сливного бачка, с Пушкиным совершать прогулочки и поджидать здеся Ивана Где-то, чтоб, когда приведут, заместо марли попросить у Фадеева наган — ведь гладиаторы вообще, а идейно-художественные в особенности, не дружат!
Рядовой генералиссимус не был бы вообще никаким генералиссимусом, если бы цель, идею не ставил выше самой жизни, пусть даже ценой собственной жизни, как в нашем случае, не норовил заполучить марлю. Читатель, должно быть, догадался, что в этом необыкновенном клубе получить ее можно было только после смерти, и клепаный металлист в коричневой шляпе вполне мог быть не доктором Зеваго, а самым настоящим Умертваго.
Надо сказать, что этот деятель, как только рядовой генералиссимус разоблачился и стыдливо прикрыл технически непригодный срам обеими кистями, не заторопился выдавать бессмертную марлю. Вместо этого он взял крепко за локоть и повел прямо через призраки классиков и их героев, которые и не думали расступаться, а пропускали сквозь себя Аэроплана Леонидовича и его провожатого, ни на секунду не прекращая вести литературную жизнь в кооперативном якобы туалете.
Точно также они прошли и сквозь призрачную дверь, на которой Аэроплан Леонидович успел прочесть надпись «Совет учредителей рядового генералиссимуса пера». Состав совета тоже весь был призрачным, весь марлевым. К Аэроплану Леонидовичу сразу же кинулся, обрадовавшись свежему собеседнику, Макар Нагульнов — в гимнастерке, галифе, сапогах и папахе набекрень, с усами и с плеткой — все это, конечно, из марли.
— Oh, I am glad to see you! Do you speak English? Don’t you? Oh, Cossack, it’s a pity. I would like to speak with you about Great World revolution. I wanted so much to speak about World revolution. But nobody here speaks my English1, - затараторил Макар на импортном языке, и Аэроплан Леонидович вспомнил, на каком — ведь шолоховский герой учил английский, основательно готовясь к грядущей мировой революции.
Русский же он, видимо, забыл или не смел обсуждать на нем архиважные темы текущего момента. Расстроился Макар, хлестнул плеткой по голенищу, крякнул с досады…
Тут внимание Аэроплана Леонидовича привлекло существо в капоте, наброшенном на старинный вицмундир, и стало сразу ясно: перед ним Акакий Акакиевич Башмачкин — у кого же еще мог быть такой замордованный, пришибленный вид, если не у русского самого мелкого чиновника?
— Я, ваше превосходительство, осмелился утрудить потому, что секретари того… ненадежный народ… — доложил Акакий Акакиевич и в назидание поднял указательный палец с несмываемым и в призраках чернильным пятном. — Секретари того… ненадежный народ…
— А ежели беспорядки? Нешто можно дозволять, чтоб народ безобразил? Где это в законе написано, чтоб народу волю давать? Я не могу дозволять-с. Ежели я не стану их разгонять да взыскивать, то кто же станет? Никто порядков настоящих не знает, — сквозь Акакия Акакиевича проступил призрак унтера Пришибеева. — Обидно стало, что нынешний народ забылся в своеволии и неповиновении… Ну, да ведь без того нельзя, чтоб не побить. Ежели глупого человека не побьешь, то на твоей же душе грех. Особливо ежели за дело… ежели беспорядок… А еще тоже моду взяли с огнем сидеть. У меня записано-с! Кто с огнем сидит. Эй, Павел Морозов, вноси в протокол по губерниям: Курляндская… Тифлисская… Бессарабская… Петербургская… Московская… Киевская… Кемеровская… Донецкая… Воркутинская…
Унтер Пришибеев, далеко отставив от себя список, потому что очки его были слабоваты, диктовал мальчику десяти в лапотках, с красным галстуком на косоворотке. Павлик Морозов за маленьким столиком, от усердия наклонив голову набок и, раз за разом слюнявя химический карандаш, строчил протокол в ученической тетради.