Раздаётся оглушительный звон… Гаснет свет…
…В комнате светло. Баклажанский открывает глаза. На комоде оглушительно звонит будильник. Стрелки его показывают половину восьмого.
Баклажанский поглядел на окурки в вазочке для варенья, на ботинки, уютно примостившиеся в кресле… Непогрешимые приметы холостяцкой реальности окружающего безошибочно свидетельствовали, что скульптор полностью проснулся и опять находится в своей комнате.
Незыблемые Провы-углекопы подтверждали это своей каменной невредимостью. Они стояли у окна, освещённые косыми утренними лучами, и, казалось, криво усмехались.
Баклажанский смотрел на них без улыбки. Он лежал не двигаясь. Если бы не открытые глаза, можно было бы подумать, что он спит. Оставалось предположить, что он думает. Так прошло пять минут, десять. Баклажанский не шевелился.
Радиотарелка со скрипом сообщила о предстоящем сегодня вернисаже скульптурной выставки. Было названо имя Федора Павловича. По мнению тарелки, публики ожидалось много, и она проявляла интерес к творчеству Баклажанского.
Не глядя, он протянул руку и выдернул шнур. Так же не глядя, он снял телефонную трубку и соединился с выставочным комитетом. «Возчики с выставки только что выехали за «Углекопами», — сообщили ему.
У него оставалось двадцать минут. Пять из них он пролежал с таким же каменным взглядом, устремлённым в сторону «Углекопов». Потом он поднялся и приступил к тщательному туалету.
Он умывался и брился дольше обычного.
Может быть, из-за того, что пришлось смывать с зубов крем для бритья, а выдавленная на подбородок зубная паста долго не хотела мылиться.
Чай показался ему немножко холодноватым. В этом не было ничего удивительного — не надо было включать чайник в штепсель радиоточки.
Оставшиеся пять минут Баклажанский простоял лицом к лицу со своими «Углекопами». Они неподвижно смотрели друг на друга.
Потом Баклажанский медленно направился в угол комнаты и взял в обе руки большой дворницкий лом, забытый ещё вчера натурщиком-совместителем Провом Васильевичем.
Когда в студию вошли возчики с выставки, глазам их представился финал единоборства скульптора со своими произведениями.
Скульптор победил. У ног его валялась разрубленная на куски гидра о трёх одинаковых головах.
Щедро вознаграждённые возчики вынесли на помойку мраморный лом.
А Баклажанский включил радиотарелку и под бодрый утренний марш стал заново приводить себя в порядок. Он тщательно причесал волосы, растрепавшиеся в ходе сражения со скульптурами, затем попытался самостоятельно вычистить костюм, носивший явственные следы прошедшего единоборства. Это ему не удалось.
Тогда Федор Павлович вспомнил о Гребешкове.
Кстати, нужно было получить, наконец, свои брюки, которые директор комбината торжественно обещал ему «ускорить».
С неостывшей бодрящей злостью шёл Баклажанский в комбинат бытового обслуживания.
«Начать все сначала! — говорил он себе. — Правильно!.. В будущее надо входить чистым!»
Семен Семенович Гребешков встретил Баклажанского как родного. Он радостно всплеснул своими голубыми нарукавничками, бросился навстречу скульптору и немедленно потребовал от него подробный отчёт о самочувствии, аппетите, кровяном давлении и душевном состоянии, словно тот пришёл к врачу. Сходство с поликлиникой усугублялось ещё и тем, что в репсовых шатрах за его спиной все время кто-то раздевался.
Гребешков извинился за свой назойливый допрос, по напомнил скульптору, что через каких-нибудь два месяца Баклажанскому предстоит поделиться с человечеством созревающей в нем сывороткой долголетия.
Скульптор охотно отвечал на расспросы Гребешкова. Под конец он сообщил Семену Семеновичу о своих творческих сомнениях, энергично обругал своих каменных дворников и рассказал об их бесславном конце.
— Вы понимаете, вечность обязывает! — горячо говорил он поддакивавшему Гребешкову. — Куда с ними в века? Нет, я сделаю что-нибудь новое. Замечательное! ещё не знаю, что именно, но я сделаю!
Гребешков растроганно встал и, не найдя слов, с чем-то даже поздравил скульптора.
— Вы ещё много налепите за ваши триста лет! — обнадеживающе заметил он.
— Поживем — увидим! — добродушно повторил Баклажанский свою фразу, которая уже становилась у него привычной поговоркой. — Подумать только, что я нашёл истину на этом скромном столе, вот в таком же скромном графине, как этот.