Он не знал, зачем говорил ей об этом и что именно поражало его в поступке Гвен. Да, она была обязана ему помочь в силу своего ремесла. А если бы она сделала вид, что не заметила его или приняла за труп, то его бы обнаружил кто-то другой — лекарь, солдат или рыцарь… Правда, возможно, тогда было бы уже поздно. Хельмута ранили в голову, и это грозило серьёзной кровопотерей. А Гвен, судя по всему, удалось быстро остановить кровь и спасти раны от заражения. Так что если бы она не сделала этого, то неизвестно ещё, смог бы вытащить его с того света кто-то другой.
— Не люблю оставаться в долгу, — вздохнула Гвен, извлекая из грубой суконной сумки небольшой мешочек, сшитый из коричневой ткани.
Хельмут сначала решил, что в мешочке окажется флакон с очередной настойкой или смесь высушенных трав… Но неожиданно девушка вытряхнула на ладонь фибулу — серебро тускло сверкнуло в солнечных лучах, пробравшихся в шатёр. Гвен протянула фибулу Хельмуту, и он вначале посмотрел на неё крайне удивлённо, а потом вспомнил. И вздрогнул.
— Вы потеряли её тогда, в моей деревне, — тихо сказала Гвен, — а я подняла, но всё никак не получалось отдать… Сначала не до неё было, а потом вы за что-то на меня разозлились, и я не решалась. Думаю, сейчас самое время.
Она так и не поняла, за что Хельмут на неё злился… Впрочем, он сам не сразу это понял. Ясное осознание чувств к Генриху, к которым ожидаемо приплеталась жгучая ревность, пришло к нему уже после того, как он начал косо поглядывать на Гвен, упрекать её за мелкие промахи и повышать на неё голос ни за что. Хотя Хельмут и раньше не относился к простолюдинам с каким-нибудь почтением, но всё же он никогда не считал себя чересчур жестоким и необоснованно грубым… А на Гвен Хельмут то и дело набрасывался по поводу и без, а она не могла найти причину, потому что наверняка не позволяла себе необоснованных мечтаний по поводу своих отношений с Генрихом. Девушка понимала: она для него — никто. А Хельмут всерьёз (хоть и не вполне осознанно) решил, что она — соперница…
Он забрал фибулу и сжал её в руке — игла больно впилась в ладонь.
— Спасибо, — прохрипел он, вместив в это слово всё, что должен был сказать Гвен, — и благодарность за спасённую жизнь, за перевязанные раны, за возвращённую фибулу… и своеобразное извинение. Конечно, одного слова мало, однако Гвен, ожидаемо не став требовать большего, лишь сдержанно улыбнулась.
— Теперь завтра к вам приду, — сказала она. — Ещё раз раны перевяжу, питья принесу… А пока спите.
— Я не хочу спать, мне надоело, — усмехнулся Хельмут. Гвен лишь пожала плечами и направилась к выходу из шатра, когда он вдруг нашёл в себе силы чуть привстать и позвать её: — Гвен, ты мне скажи… Мы победили?
Наверное, глупо было это спрашивать. Он жив, Генрих тоже, его шатёр в целости и сохранности — лежанка не сдвинулась ни на сантиметр, не разбилось ни единой кружки, не упало ни одной свечи… Фарелльцы не сожгли лагерь, не перерезали всех драффарийцев до единого. Разве этого недостаточно, чтобы можно было с уверенностью сказать, что победа всё же состоялось?
Но Хельмуту было мало своих умозаключений. Он должен услышать внятный ответ от живого человека.
И он его услышал.
— Мы победили, — улыбнулась Гвен, поправила сумку на плечах и вышла.
Хельмут не хотел спать, но, видимо, из-за выпитой настойки почти сразу же снова уснул. Так в течение какого-то времени он то и дело погружался в липкое, мутное, противное забытьё без сновидений, а потом выныривал оттуда либо с больной головой, либо с пугающим опустошением внутри, либо со страстным желанием встать и снова начать жить, действовать, чем-то заниматься — лежать было уже невозможно. Причём он не знал, сколько уже провёл в таком состоянии — один день, три дня, седмицу или больше?
В какой-то момент Хельмут снова, в который раз, открыл глаза — и чуть не подпрыгнул от счастья. В изножье его лежанки, на самом краю, сидел Генрих и смотрел на него с тревогой и в то же время с какой-то странной улыбкой. Хельмут покачал головой, пытаясь стряхнуть с себя остатки сна: он боялся попасть во власть неведомых видений, боялся понять, что образ Генриха уже растаял, что в шатре никого нет.
Но он ошибся.
Генрих был живым, настоящим; увидев, что Хельмут очнулся, он привстал и склонился над ним — можно было протянуть руку и коснуться его лица, покрытого лёгкой щетиной, его болезненно бледных скул, можно было убрать с его лба спутанную прядь чёрных волос… Он устало улыбался, но глаза его светились искренним счастьем, и зелень радужек от этого напоминала первую весеннюю листву, по которой Хельмут так соскучился.