От слов Первенцева Назаров пришел в такой гнев, что в тревоге попросил остановить машину, выскочил из нее и помчался в "Новый мир". И я запомнила его лицо, когда он вбежал в комнату отдела прозы и оказался у моего стола, повторяя слова Первенцева. Потом сел и замолчал и оглядел все вокруг.
Мы оба посмотрели в окно, во двор, где под окном отдела прозы стояла машина Твардовского. Танки должны были появиться тут, а потом раздавить отдел прозы и наши рукописи и верстки, которые лежали у меня на столе и в шкафах.
Да, чешские события и "Новый мир" — трагические страницы истории. А танки те грохочут до сих пор и нет возможности их остановить.
"Знают истину танки" — не так давно я прочитала рукопись Солженицына под этим названием. И такая мучительная поэзия заключена в самом ритмическом звучании этой фразы, в ее апокалипсической завершенности.
А кто придумал венгерские события в светлую для всех честных людей эпоху Хрущева? Я до сих пор не знаю имен настоящих виновников. Не знаю конкретно, но не забуду этого времени и того, что пережила сама в этот момент.
Всё это исторически непоправимые трагедии, и, как показывают будущие эпохи, расплачиваться за них приходится всю жизнь. И переправить невозможно.
До Венгрии с апреля 1953 года до 1956 года — именно это время — я жила с подъемом и даже верой, каких не было в моей жизни никогда. Это общественно-профессиональное мое состояние с тех пор не восстановилось и пропало навсегда, каких бы успехов я ни добивалась в дальнейшей своей работе. Потому что впереди был "Новый мир".
Маятник заколебался, точка опоры была сдвинута, черные силы набросились на литературу. Главным врагом стал роман Дудинцева "Не хлебом единым".
Мучительная нестабильность эпохи Хрущева для жизни интеллигенции — не таится ли она в венгерском узле?
Я видела сама, что это так.
Без Венгрии не могло бы возникнуть "дело Пастернака". И "дело Гроссмана", Манеж... "Дело Некрасова"...
Темные доносчики, ничтожные писатели-мракобесы и тупые аппаратчики снова становились победителями. Но при Хрущеве были взлеты побед и поражений, была обнадеживающая непредсказуемость и неровность, связанные с богатством, а не бедностью его личности. Хотя венгерские события нельзя забыть никому и никогда.
Я работала в это время в журнале "Знамя"... Главный редактор Кожевников был до них все время в настоящей панике из-за наступившего нового времени, даже думал, что оно пришло навсегда. В панике он даже напечатал "Оттепель" Эренбурга, взял меня на работу в отдел критики и жаловался очень искренно, что не может жить без указаний из ЦК, описывал, как бегал по этажам ЦК, чтобы узнать, чтобы вынюхать там — у дверей.
Теперь он выпрямился, успокоился и до конца дней не сошел с этих привычных для него позиций.
Меня он обозвал ревизионисткой, бегал всюду (вплоть до ЦК) и кричал, что я устроила в журнале "Знамя" венгерский мятеж, не давая в отделе критики разнести рассказ Гранина "Собственное мнение".
Должна при этом добавить (очень коротко), что собственная моя трудовая книжка целиком отражает этапы холодной и горячей войны. Все записи об уходах и увольнениях, и 1950-й год, и год 1953-й (самая страшная формулировка — "Советский писатель" — Лесючевский).
В 1956-м году я уходила из журнала "Знамя"...
И уход из "Нового мира" — конец моей редакционной работы. И конец "Нового мира" — журнала Твардовского, на страницах которого встретились и объединились такие разные и такие замечательные писатели. Их многоголосье было преступно разрушено навсегда.
Пока будет существовать грубая и примитивная зависимость литературной полосы от международной полосы (если говорить на газетном языке), а значит, литературы от атомной бомбы — будут гибнуть писатели и гореть их рукописи. А рукописи горят — это я видела сама и хорошо знаю по истории литературы.
Как бы ни развивались события в мире (будем мечтать о том, чтобы они шли в согласии и гармонии!), но все равно, при всех катаклизмах, эта роковая связь международной и литературной жизни должна быть разрушена, нравственно переработана, должна исчезнуть навсегда.
12
Не надо забывать и о другой стороне этого дела — о груде умерших книг, стихов, статей, меченных циничнейшей печатью времени. Об образе международника... Человека, который никогда ни за что не пострадал. У которого не было собственного пути, только сиюминутно установленный — общий. Он вышел из пекла в том же свитере, с тем же микрофоном в руках. Я выключаю телевизор сразу, как появляется он, стараясь не услышать ни слова. Я не читаю их статей, и появление их имен всегда связано для меня с предчувствием недоброго.