Выбрать главу

Это соединение хотелось бы назвать идейно-историческим ландшафтом, если бы перед моим исследованием стояла специальная понятийно-терминологическая задача. Это единое чувство физической земли и нефизической истории, острое понимание их мощной инерции и хрупкой уязвимости — ценная редкость. И оно вполне может быть одним из важных результатов исследования. Но для меня здесь важнее обнаружение исторического ландшафта политического действия, идеологии, творчества, «положенного на карту» суждения, символической власти или претензии на власть над территорией. Всё это вместе выражает себя через описание ландшафта, и такое описание является способом его контроля[11].

Если, по точному слову Ханса Зедльмайра (1896–1984), задача истории искусства — получить «целостный рельеф эпохи»[12] (а он имел в виду, прежде всего, историю «больших стилей» в искусстве, то есть историю культурных эпох), то главная задача идейно-политической истории — установление её «целостного рельефа» — идейного, институционального, культурного, политического, технологического, производственно-экономического ландшафта. Налицо и обратная зависимость: идейный ландшафт определяет направление потока риторики, образный строй искусства. Понятийный инструментарий политической мысли диктует набор инструментов политики. Исторический ландшафт всегда оказывается глубже и твёрже всех, кто хотел испытать его прочность. «Сломы, разрывы… никогда не разрубают всю толщину истории надвое», — пишет открыватель большого исторического времени[13]. Ландшафт этот создаёт «зависимость от пути» (path dependence): её описали экономисты С. Либовиц и С. Марголин (S. Liebowitz, S. Margolin), когда заключили важную мысль о том, что перспективы деятелей и их конкурентов в равной степени зависят не только от нынешнего их положения, но и от того, где они находились прежде (where we go next depends not only on where we are now, but also upon where we have been). В применении к истории России главное иностранное знание состоит в понимании того явного обстоятельства её природных и географических условий, что исторически низкая производительность её хозяйства является дефицитом прибыли для свободного экономического развития, требующего обеспечения безопасности: высокая себестоимость её производства есть высокая себестоимость её безопасности[14]. Другой западный систематик, экономист-институционалист, резюмирует уже общий характер даже этой специально российской зависимости, подводя итог вековому спору идеологов, учёных и практиков об исторической и политической роли географического фактора: «Спор о сравнительном значении географических и институциональных факторов — это спор не столько о том, влияют ли географические факторы на экономическое развитие, сколько о том, влияют ли географические факторы через формирование институтов или по другим каналам»[15].

Но, кажется, внутри России это обстоятельство никогда не было выражено с достаточной экономической ясностью. Осознанная «зависимость от пути» чаще всего носила идеологический характер, который не описывал выживание в отдельных категориях развития и безопасности. Общества реализуют свою свободу, насколько она им дана, внутри языка описания, живя и развиваясь в его жёстких границах, в тех его «камнях, подводных мелях», что определил Велимир Хлебников (1885–1922) для навигации среди людей.

Общество ставит себе только поименованные им самим задачи, использует только понятные ему образы, определяет себе место только в описанной иерархии. Вся ближайшая к нам история говорит на самых революционных языках. Но даже революции, изобретая новый язык и новый порядок, изобретают их сначала в словах, выученных с детства, строя свой новый Вавилон из старого камня, как власти довоенного Ленинграда — тротуарный поребрик из могильных плит, хранящих дореволюционные надписи. И если Ленин говорил, что «коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество», то он вовсе не мечтал распустить свою коммунистическую партию для предварительной переподготовки. Он увенчивал своей Вавилонскою башней предыдущую цивилизацию и проверял унаследованный вокабуляр.

вернуться

11

Здесь я следую пониманию «символической власти» как «власти учреждать данность через высказывание, власти… утверждать или изменять видение мира и, тем самым… сам мир» (Пьер Бурдье. О символической власти [1977] // Пьер Бурдье. Социология социального пространства / Пер. под ред. Н. А. Шматко. СПб., 2013. С. 95).

вернуться

12

Ханс Зедльмайр. Утрата середины [1948] / Пер. С. С. Ванеяна. М., 2008. С. 34.

вернуться

13

Фернан Бродель. Что такое Франция? Кн. 2. Люди и вещи. М., 1997. С

вернуться

14

Allen C. Lynch. How Russia is not Ruled: Reflections on Russian Political Development. Cambridge, 2005. P. 41–42, 46. Русский историк-аграрник выделяет с высоты своих данных сходные факторы исторического развития России: дефицит времени и вековое отсутствие корреляции между качеством земледелия и его урожайностью, то есть связи труда и производительности, централизованная эксплуатация населения для изъятия и концентрации стабильно невысокого прибавочного продукта, в значительной мере расходуемого на стабилизацию внешней угрозы — в виде ордынской дани или военных расходов, в первую очередь для защиты от угроз с Юга и Востока (ордынские государства) и с Запада (Литва и Польша) (А. А. Горский. К концепции исторического развития России Л. В. Милова // Особенности российского исторического процесса: Сборник статей памяти академика Л. В. Милова. К 80-летию со дня рождения / Отв. ред. А. А. Горский. М., 2009. С. 57, 58, 59).

вернуться

15

Элханан Хелпман. Загадка экономического роста [2004] / Пер. А. Калинина. М., 2012. С. 195.