Вот он проходит по комнате своего секретариата. Все напряженно ждут: сухого замечания, короткого поручения, грубого окрика. Он останавливается возле личного своего секретаря, несколько секунд задерживается на его тощей, высокой фигуре, на замкнуто-молчаливом лице — и вдруг говорит:
— Знаешь что, Товстуха… У моей матери был козел, страшно на тебя похожий. Только он не носил пенсне.
Глаза, которые смотрят на Товстуху, не знающего, смеяться ему или обидеться и еще более замкнуться, прячут в глубине что-то любовное, даже нежное. Не думает ли управляющий ими мозг:
— Это, очевидно, хороший человек, ему можно довериться, с ним можно работать, — ведь недаром он так похож на приятеля детства, материнского козла.
Лицо Товстухи расплывается в неловкой, застенчивой, но довольной улыбке…
Это секунды. Сталин опять замыкается. Тяжело захлопывается дверь кабинета. За широким столом опять сидит недоступный диктатор, всех подозревающий, никому не доверяющий, никого не любящий. И все-таки несколько секунд, обвеянных теплым ветерком детства, сближают и связывают двух людей.
…Потом он учился: сначала в Гори, в духовном училище, потом в Тифлисе, в православной духовной семинарии.
В дальнейшем должен был пасти людей — может быть, в родном селе.
Жизнь была бы размеренная и ясная.
Он имел бы маленький дом, виноградник, лошадь, стадо баранов, пугливую и тихую жену, кучу детей. Гортанным кавказским голосом читал бы молитвы, поучал людей, разбирал бы несложные их дела, ссыпал бы в глубокие карманы рясы потные пятаки, пересчитывал бы кульки приношений — и сурово выговаривал бы тех, кто принес слишком мало. Работал бы до изнеможения в собственном поле, на винограднике. А вечером у окна тихо курил бы трубку перед стаканом мутного домашнего вина. Жена, укладывая спать детей, пела бы унылую однотонную песню. Облака, одно как другое, бесконечной вереницей ползли бы над синими верхушками гор. Этими горами была бы отграничена от всего мира его жизнь — и была бы однотонной и унылой, как песня жены, как полз облаков…
Вероятно, отец мечтал для него именно о такой жизни, как о величайшем счастье. И если б отец был жив, и все в том же селе, и сын приехал бы к нему сегодня, в расцвете своей необыкновенной судьбы, — старый Джугашвили сказал бы то же, что писал как-то отец-крестьянин Авелю Енукидзе, бессменному секретарю всесоветского ЦИК’а:
— Бросай все, приезжай домой, садись за дело. Хозяйство разваливается, работать некому, а ты глупостями занимаешься. Дурак!
Сосо Джугашвили рано разочаровал отца. Он не хотел быть православным священником. Судьба смиренного служителя религии сильных и богатых не привлекала его. Рано начал он задумываться о жизни. Глаза у него были пытливые и широко раскрыты: он вбирал ими не только яркое солнце, синее небо, сочную зелень родной страны. Он видел нищету, рабство, согнутые спины, выжженные глаза. Когда отец переехал в Тифлис и стал сапожником, сын помогал ему иногда в работе. И каждый раз, когда он брал в руки принесенную для починки обувь, она говорила ему то же, что улицы городов и простор полей, лица людей и покатые бока скота. Он ставил рядом уродливый башмак бедняка и блестящую туфлю — игрушку с барской ноги — и видел перед собой изуродованный несправедливостью мир. Нет, нет. Он не хотел умерять елеем сладкой лжи гнев и скорбь обездоленных.
Но что другое оставалось ему? Под спокойной внешностью трепетала страстная душа: требовала действий, борьбы, подвига. Может быть, уйти в горы, стать разбойником? Это тоже было почетным занятием на его родине. И в детских играх он не раз подражал героям родных гор, друзьям бедных, врагам богатых. Но это не было выходом для него теперь, в годы зрелой юности. Под низким лбом ровными пластами лежал практический, реальный, уравновешенный мозг. Романтика прошлого была не по нем. Так что же все-таки делать? Куда идти? — Он рано начал читать — и много читал. Это были девяностые годы прошлого столетия. Общественная мысль России переживала тогда медовый месяц увлечения марксизмом. Сухие и точные формулы этого учения как нельзя больше отвечали складу сталинского ума и его воспитанию. Он недаром начал формироваться в человека в духовной семинарии. Что-то общее было меж догмой марксизма и догмой учения святых отцов церкви. Та же обманчивая схематическая простота. Надо только усвоить несколько основных положений — и мир становится ясным, как глаз барана. Марксистские книги указали молодому Джугашвили путь.