…Пушки, пули, штыки, разгромили революционную Москву.
«В Москве, слава богу, мятеж подавлен силой оружия», — записал царь в своем дневнике, получив сообщение о взятии последнего оплота революционеров — Красной Пресни.
Вскоре были разгромлены и отдельные вспышки восстания в провинции. Революция кончилась. Революционная волна пошла на убыль. То там, то здесь ощущались время от времени ее всплески, но это была уже агония. Все жестче сжимались тиски почувствовавшей себя уверенной власти. Была распущена первая Дума. По стране шли обыски, аресты, расстрелы, стояли печальные столбы виселиц.
Один за другим приехавшие на революционный праздник эмигранты покинули Россию.
Уехал и Ленин.
«Когда мы шли, — вспоминает Крупская, — по пустынным, ставшим такими чужими улицам Женевы, Ильич обронил:
— У меня такое чувство, точно в гроб ложиться сюда приехал!
Началась вторая эмиграция, она была куда тяжелее первой».
И тем не менее Ленин верил, что революция не кончилась. И не жалел о пролитой крови, о неудачах восстания. Когда Плеханов бросил: «Не надо было браться за оружие, не надо было начинать вооруженного восстания», Ленин выступил резко и гневно:
«Нет ничего более близорукого, — писал он, — как подхваченный всеми взгляд Плеханова… Напротив, нужно было более решительно, энергично и наступательно браться за оружие.
Нужно было разъяснить массам невозможность одной только мирной стачки и необходимость бесстрашной и беспощадной вооруженной борьбы. И теперь мы должны проповедовать в самых широких массах вооруженное восстание. Скрывать от масс необходимость отчаянной кровавой истребительной войны как непосредственной задачи грядущего выступления, значит обманывать себя и народ.
Декабрь подтвердил наглядно, что восстание есть искусство и что главное правило этого искусства отчаянно-смелое, бесповоротно решительное наступление. Мы недостаточно усвоили себе эту истину. Мы недостаточно учились сами и учили массы этому искусству, этому правилу наступления во что бы то ни стало. Мы должны наверстать теперь упущенное нами со всей энергией. Недостаточно группировок по отношению к политическим лозунгам, необходима еще группировка по отношению к вооруженному восстанию. Кто против него, кто не готовится к нему, того надо беспощадно выкидывать вон из числа сторонников революции, выкидывать к противникам ее — к предателям или трусам, ибо близится день, когда сила событий, когда обстановка борьбы заставит нас разбирать врагов и друзей по этому признаку».
Служащие «Société de lecture» в Женеве были свидетелями того, как туда раненько каждое утро приходил русский революционер в подвернутых от грязи на швейцарский манер дешевеньких брюках, которые он забывал отвернуть, брал оставленную со вчерашнего дня книгу о баррикадной борьбе, о технике наступления, садился на привычное место к столику у окна, приглаживал привычным жестом жидкие волосы на лысой голове и погружался в чтение. Иногда только вставал, чтобы взять с полки большой словарь и отыскать там объяснение незнакомого термина, а потом ходил все взад и вперед и, сев к столу, что-то быстро, сосредоточенно писал мелким почерком на четвертушках бумаги. Это Ленин готовился наверстать упущенное — по Клаузевицу, по другим знатокам военного дела, особенно дела освободительной войны. Нет, неудача первой революции его не пугала.
— Это, — говорил он, — была генеральная репетиция. За ней последует настоящее действие.
…Сталин вернулся на Кавказ. Стал молчаливее, угрюмей. Но с еще большей силой вошел в революционную работу. И он, как и Ленин, свято верил во вторую революцию. И он часто говорил:
— Будет и на нашей улице праздник!
После революции 1905 г. Сталин стал играть заметную роль в партии. Он находился в постоянном общении с ее центром.
Центр большевистского движения, как и до революции, был за границей, там, где находился Ленин. Сталин редко приезжал туда. Был раз в Стокгольме, раз в Лондоне, раз приезжал к Ленину в Краков. Каждый раз стремился как можно скорее вернуться в Россию. За границей ему было не по себе.
Он не любил эмигрантской среды и эмигрантской жизни — атмосферы грязных сплетен, мелких интриг, бумажных боев, бесконечных и часто бессмысленных споров в тесных каморках, в грязных кафе, за стаканами прокисшего чая, в клубах табачного дыма, в испарениях нечистого тела и гнилых душ. Он задыхался здесь. Он привык к русскому простору и к живому делу.
Люди эмиграции не нравились ему. Когда он был молод, когда еще не встречался с ними, они были окружены ореолом силы и героизма. Они были для него все до единого вожди движения, мистический, всесильный, внушающий безусловное доверие центр, от которого идут все движущие ими, людьми России, нити, и заставляют напрягаться, идти на все. Потом он присмотрелся к ним за годы революции в Финляндии и Питере, а после за границей. И узнав их близко, примерив к ним себя самого и своих друзей из русского подполья, он как-то вдруг ощутил, что он сам не только не уступает им, но, пожалуй, их превосходит. На смену слепого обожания пришла пренебрежительная и даже враждебная оценка.
В одном только Ленине он не разочаровывался. Наоборот. Чем больше узнавал его, тем выше и больше ценил. И его бесконечно радовало, что и Ленин, как он замечал, тоже невысоко расценивал свое заграничное окружение и держался особняком, сторонился слишком тесного общения с другими эмигрантами. Для дел — он всегда был доступен. Но только для дел. В личной же жизни был исключительно замкнут, не любил жизни коммуной, где людьми, как клопами, набиты все щели, где неизбежна взаимная слежка, залезание в чужую жизнь. Терпеть не мог эмигрантских праздных, беспричинных визитов друг к другу.
— Что у нас, праздники вечные, что ли? — возмущался Ленин, когда кто-либо, очень уж назойливый, начинал часто заходить к нему и отрывать от работы.
Сам Ленин работал день и ночь. Даже за едой не отрывался от книг, писем, газет. Отдыхал лишь на прогулках, — и опять по преимуществу в одиночестве, только с женой.
Все это импонировало Сталину. И многое другое. Сталин часто ловил себя на том, что он изучает Ленина и что потом во многом начинает подражать ему. Это не было то чисто внешнее подражание, которое было у многих, когда люди, под давлением сильной ленинской личности, начинали перенимать отдельные его жесты и слова. Это было такое же изучение, как изучают серьезную книгу. Причем Сталин бессознательно выискивал и отмечал те черточки в Ленине, которые характеризовали его не как человека, но как вождя движения. Сталин вслушивался, вдумывался, наблюдал и потом говорил себе: вот каким должен быть революционный вождь; вот так надо поступать в таких-то случаях… Думал ли Сталин тогда, что со временем он займет место Ленина? Вряд ли. Но бессознательно его душа предвосхищала, очевидно, будущее. Он бессознательно стремился уже, очевидно, осознав свою собственную силу, к власти и старался поэтому прибавить к своим природным данным искусство и опыт человека, в котором он видел прирожденного, настоящего и единственного вождя.
В 1906 г. в Стокгольме был созван съезд, долженствовавший объединить оба крыла русской социал-демократии. Объединение оказалось невыгодным для большевиков: они потерпели на съезде поражение. По самому существенному тогда для Ленина вопросу он оказался в меньшинстве — по аграрному. Ленин понял к тому времени окончательно, что единственный шанс сделать революцию и иметь ее в своих руках — это иметь за собой крестьянскую массу, поэтому нужен решительный пересмотр аграрной программы партии: нужно высказаться за национализацию земли. Он знал: это возврат к народничеству — но это именно то, что нужно. Его предложение отвергли, причем некоторые из меньшевиков говорили, что рабочей партии не нужно никакой аграрной программы, именно потому, что она рабочая. Национализацию земли принесла с собой в дальнейшем Октябрьская революция — и это оказалось правильным, и это перекинуло на сторону партии Ленина крестьян.
Выборы нового Центрального комитета партии тоже принесли поражение большевикам: были избраны меньшевики, из большевиков только трое, но двое из них — Красин и Строев — сами были всегда почти меньшевиками, третий, Рыков, был слаб, колебался. Руководство партией оказалось в руках меньшевиков.