— А что! Разве плохо? — встала в оборонительную позу Надя.
— Да нет! Очень хорошо! Наводите порядок, наводите… Покажите им всем…
С утра, выпив с нами чаю, Иосиф Виссарионович уходил на весь день. Не каждую ночь удавалось ему вернуться домой, к себе в комнату. Часто и папа не ночевал дома. Вечерами в столовой мы с Надей подолгу поджидали их обоих.
Я теперь работала в Смольном. Мы знали — силы большевиков прибывают. Вернувшись к вечеру домой, я говорила об этом с Надей. Она нетерпеливо расспрашивала:
— Кто выступал сегодня? Кого ты слышала, о чем говорят товарищи?
Надя еще училась, но все в гимназии было ей чуждо, неинтересно и далеко. Не в классах, где гимназистки повторяли сплетни о большевиках, были ее мысли. Давно переросла она восторженных поклонниц «душки» Керенского и знала, что переубеждать их бессмысленно. Большинство гимназисток рассуждали, вероятно, повторяя слышанное дома:
— Большевики! Ужас, ужас! Чего они хотят?! Все уничтожить!
Что они знали о большевиках, о том, за что борются большевики! Но громко говорить об этом еще нельзя. Не следовало привлекать внимание к себе, к дому, где бывали те, за кем охотились враги. Но убеждений своих Надя не скрывала.
— Ну вот, окончательно прослыла большевичкой, — сообщила она как-то. И рассказала: — Понимаешь, гимназистки вздумали собирать пожертвования. Для каких-то обиженных чиновников… Пришли к нам, обходят всех. Все что-то дают, жертвуют!.. Подходят ко мне. А я громко, чтобы все слышали, говорю: «Я не жертвую». Они, конечно, всполошились. «Как не жертвуешь? У тебя, наверное, денег с собою нет, ты, наверное, дома забыла». Я повторяю: «Нет, деньги у меня есть… Но я на чиновников не жертвую…» Тут-то и поднялось. Все в один голос: «Да она большевичка! Конечно, большевичка…» Ну, а я очень довольна… Пусть знают.
Я не всегда могла удовлетворить законное Надино любопытство. За будничной канцелярской работой в одном из отделов Смольного трудно было мне ухватить все славное, что совершалось вокруг. Тем нетерпеливей поджидали мы обе возвращения своих. Мы торопились узнать правду о новом, сегодняшнем.
О заводах Выборгской, Васильевского, Невской заставы рассказывал отец. Все уверенней говорил он о том, как возрастает влияние и авторитет рабочих-большевиков. Подробно о заводских событиях расспрашивал отца Иосиф Виссарионович. Он вникал во все, советовал отцу, как поступать дальше, говорил, какими словами надо вернее бить маловеров, колеблющихся.
Мы слушали беседы Сталина. Огромное совершаемое большевиками дело становилось ощутимей, понятней.
Иногда Сталин не появлялся несколько дней. Мы поджидали его и долго не укладывались спать. Бывало так, что, когда мы уже теряли надежду и ложились в постели, в дверь к нам неожиданно стучал кто-то.
— Неужели спите? — слышали мы голос Сталина. — Поднимайтесь! Эй вы, сони! Я тарани принес, хлеба…
Мы вскакивали и, накинув платья, бежали в кухню готовить чай. Часто, чтобы не будить спавших в столовой отца и маму, мы собирались в комнате Иосифа. И сразу становилось шумно и весело. Сталин шутил. Карикатурно, иногда зло, иногда добродушно, он изображал тех, с кем сегодня встречался. В доме мишенью Для его незлобивых шуток была молоденькая, только что приехавшая из деревни девушка. Ее звали Паня. Она по-северному окала и часто повторяла:
— Мы-то… скопские мы!..
— Скопские, — смеясь и напирая на «о», поддразнивал девушку Сталин. — Отчего же это вы такие, скопские? А ну, расскажи!
Паня поднимала фартук к лицу и фыркала.
— Да уж какой ты, эдакий, все смеешься! — И под общий хохот повторяла: — Конечно же, скопские мы.
Он любил давать клички людям. Были у него свои шутливые любимые прозвища. Если он был в особенно хорошем настроении, то разговор с нами он пересыпал обращением: «Епифаны-Митрофаны».
— Ну как, Епифаны? Что слышно? — спрашивал он. Добродушно вышучивая кого-нибудь из нас или журя за неточно выполненное поручение, за какую-нибудь оплошность, он повторял: «Эх, Митрофаны вы, Митрофаны!»
Было у него еще словечко: «Тишка». Он рассказывал, что дал такую кличку собаке, которую приручил в ссылке. Любил вспоминать об этом псе.
— Был он моим собеседником, — говорил Сталин. — Сидишь зимними вечерами, — если есть керосин в лампе, — пишешь или читаешь, а Тишка прибежит с мороза, уляжется, жмется к ногам, урчит, точно разговаривает. Нагнешься, потреплешь его за уши, спросишь: «Что, Тишка, замерз, набегался? Ну, грейся, грейся!»