Помочь нашим дивизиям в сталинградской «мясорубке» и растянутым по фронту незначительным силам на отсечных позициях севернее Сталинграда в большой излучине Дона могли либо мощные подкрепления, либо своевременный отход, то есть сокращение линии фронта на его самом опасном для нас, далеко выдвинутом вперед участке, сама конфигурация которого словно подсказывала противнику, где ему готовить решающий удар. Мы ничего не знали о том, принимают ли штаб группы армий и верховное командование какие-либо меры для предотвращения грозившей нам катастрофы, о неминуемом приближении которой мы с большой тревогой доносили вот уже много недель. Нам стало известно лишь, что задача обеспечения наших угрожаемых флангов была возложена на свежие румынские соединения. Но эти войска наших союзников были плохо оснащены и мало боеспособны. Оперативных резервов у нас не было вовсе, и нам оставалось лишь с тревогой констатировать, что на всем огромном участке нашей армии не предпринимается ничего ни для ее усиления, ни для выравнивания линии фронта.
И случилось то, чего следовало ожидать, — беда обрушилась на крайне уязвимые, не обеспеченные с флангов позиции нашей армии в глубине вражеской территории. Быть может, русские, планомерно уклонявшиеся от решающих сражений в течение всего лета, заманили нас в ловушку, чтобы с наступлением лютых зимних морозов раздавить и уничтожить? Я не раз мысленно задавал себе этот вопрос, и тревожные предчувствия не покидали меня. В последний раз я думал об этом незадолго до катастрофы, когда серым октябрьским днем ехал в штаб армии в станицу Голубинскую. Путь лежал через выжженную, унылую Донскую степь, простиравшуюся до самого горизонта. Бескрайняя и безлюдная, она показалась мне в этот раз грозной, недоброй. И вдруг я с мучительной ясностью представил себе, как сквозь пургу ползут по заснеженной степи бесчисленные русские танки, а на большой оперативной карте штаба корпуса, которую я знал почти наизусть, появляются зловещие стрелы, охватывая наши части, попавшие в гигантскую «мышеловку». Мой страх перед русской зимой, которую все мы считали опаснейшим союзником противника, породил тогда это кошмарное видение. Теперь оно стало явью — мы действительно оказались в ловушке. Удастся ли нам выбраться отсюда? Сколь ни серьезна была с самого начала обстановка в котле, в первое время в наших штабных блиндажах в Песковатке мы не падали духом и даже сохраняли чувство некоторого превосходства над противником. Все наши мысли были прикованы к предстоящему выходу из окружения. В тот момент никто не сомневался, что подобная операция будет успешно проведена. Прорыв кольца должен был показать противнику, что мы не позволим ему окончательно вырвать у нас из рук инициативу и навязать нам свою волю.
Впрочем, уже тогда я не мог избавиться от мучительного беспокойства, вспоминая о фанатизме, которым были проникнуты недавние публичные заявления Гитлера. «Немецкие солдаты стоят на Волге, и никакая сила в мире не заставит их уйти оттуда», — провозглашал верховный главнокомандующий, который, судя по всему, не собирался отказываться от своего предсказания, что Сталинград будет взят «с ходу». Накануне русского наступления он снова говорил об экономическом и политическом значении этой «гигантской перевалочной базы на Волге», захват которой «перережет жизненно важную артерию русских, лишив их 30 миллионов тонн пшеницы, марганцевой руды и нефти». Больше того, фюрер самонадеянно клялся «перед богом и историей», что никогда не отдаст «уже захваченный» город. Можно ли было при такой установке верховного главнокомандующего думать об уходе с берегов Волги и вообще об отступлении?! Быть может, нашей армии на берегах Волги предстояло не просто сражаться не на живот, а на смерть во имя собственного спасения, а отстаивать военный и политический престиж, кровью расплачиваясь за обещания «фюрера», данные перед лицом всего мира? Ведь Гитлер поставил на карту свою репутацию полководца здесь — в этом городе на берегу Волги. Увы, уж очень скоро мы стали убеждаться в том, что нам не уйти с берегов Волги и что в Сталинграде настигла нас неотвратимая судьба.