И здесь, в батальоне, любят посмеяться, рассказать друг о друге смешное. Рассказывают о внезапных ночных стычках с немцами, рассказывают, как ловят падающие на дно окопа немецкие гранаты и бросают их обратно в немецкие траншеи, рассказывают, как «сыграл» вчера шестиствольный дурило и влопил все 6 мин по немецким блиндажам, рассказывают, как огромный осколок от тонной бомбы, легко могущий убить наповал слона, пролетая, разрезал красноармейцу. словно бритва, шинель, ватник, гимнастёрку, нижнюю рубаху и не повредил даже самого ничтожного клочка кожи, капли крови не выпустил. И, рассказывая все эти истории, люди смеются, и самому всё это тебе кажется смешным, и ты сам смеёшься.
В соседнем отсеке заводского подвала размещаются ротные миномёты. Отсюда стреляют, отсюда смотрят на противника, здесь поют, едят, слушают патефон.
Тонкий луч солнца проникает через щит, закрывающий окно подвала. Луч медленно выполз по ножке кровати, ощупал сапог лежащего, поиграл на металлической пуговице шипели, выполз на стол и осторожно, точно боясь взрыва, коснулся ручной гранаты, лежащей возле самовара. Он полз всё выше, и это значило, что солнце садилось, что наступал зимний вечер.
Обычно говорят — тихий гечер. Но этот вечер нельзя было назвать тихим. Раздалось протяжное курлыкание, потом послышались тяжёлые частые взрывы. А спустя несколько мгновений, ухнул одинокий взрыв. «Наше дальнобойное с того берега», — сказали сидевшие. И хотя всё время стреляли, хотя приход вечера в тёмном холодном подвале стал заметен лишь по тому, что солнечный луч полз снизу вверх и уже подходил к чёрному закопчённому потолку, всё же это был настоящий тихий вечер.
Красноармейцы завели патефон. — Какую ставить? — спросил один.
Сразу несколько. голосов ответили:
— Нашу поставь, ту самую.
Тут произошла странная вещь. Пока боец искал пластинку, мне подумалось: «Хорошо бы услышать здесь, в чёрном разрушенном подвале, свою любимую «Ирландскую застольную». И вдруг торжественный, печальный голос запел:
За окнами шумит метель…
Видно песня очень нравилась красноармейцам: все сидели молча. Раз десять повторили они одно и то же место:
Миледи смерть, мы просим вас За дверью подождать…
Эти слова, эта наивная и гениальная бетховенская музыка звучала здесь непередаваемо сильно. Пожалуй, это было для меня одно из самых сильных переживаний войны, ибо на войне человек знает много горячих, радостных, горьких чувств, знает ненависть и тоску, знает горе и страх, любовь, жалость, месть. Но редко людей на войне посещает печаль. А в этих словах, в этой музыке скорбного сердца, в этой снисходительной насмешливой просьбе:
Миледи смерть, мы просим нас за дверью подождать,
была непередаваемая сила, благородная печаль.
И здесь, как никогда, я порадовался великой силе подлинного искусства, тому, что бетховенскую песню слушали торжественно, как церковную службу, солдаты, три месяца проведшие лицом к лицу со смертью в этом разрушенном, изуродованном, не сдавшемся фашистам здании.
Под эту песню в полутьме подвала торжественно и выпукло вспоминались десятки людей сталинградской оборони, людей, выразивших всё величие народной души. Вспомнился суровый, аввакумовский непримиримый сержант Власов, державший переправу, вспомнился сапёр Брысин, красивый, смуглый, не ведающий страха в своём буслаевском удальстве, дравшийся один против двадцати в пустом двухэтажном доме, вспомнился Подханов, не захотевший после ранения уходить на левый берег: когда начинался бой, он выползал из подземелья, где находилась санитарная рота, и, подползал к переднему краю, стрелял из винтовки. Вспомнилось, как сержант Выручкин откапывал под ураганным огнём на тракторном заводе засыпанный штаб дивизии. Он копал с такой стремительной яростью, что пена выступила у него на губах, и его силой оттащили, боялись, что он упадёт мёртвым от нечеловеческого напряжения. Вспомнилось, как за несколько часов до этого тот же Выручкин бросился к горящей машине с боеприпасами и сбил с неё огонь. И вспомнилось, что Выручкина не смог поблагодарить генерал Жолудев, так как Выручкина убило немецкой миной. Может быть в крови его, от прадедов передалась эта солдатская доблесть — кидаться на помощь попавшим в беду, забывая обо всём; может быть от этого и дали их роду кличку Выручкиных. Всиомпился мне боец понтонного батальона Волков. Раненый в шею, с рассечённой лопаткой, он тридцать километров пробирался то ползком, то на попутных машинах из госпиталя на переправу и плакал, когда его увезли обратно в госпиталь. Вспомнились мне те, что сгорели в посёлке тракторного завода, но не вышли из горящих зданий, вели огонь до последнего патрона. Вспомнились те, кто дрался за «Баррикады» и за Мамаев курган, те, что отражали немецкие танки в Скульптурном саду. Вспомнилась мне широкая проторенная дорога, ведущая к рыбачьей слободе по берегу Волги, дорога славы и смерти; молчаливые колонны, шедшие до ней в жаркой пыли августа, в лунные сентябрьские ночи, в ненастье октября, в ноябрьском снегу. Они шли тяжёлой поступью — бронебойщики, автоматчики, стрелки, пулемётчики, шли в торжественно суровом молчании, и лишь позвякивало их оружие, да гудела земля под их тяжёлым шагом.
И вдруг вспомнилось мне письмецо, написапное детской рукой, письмецо, лежавшее возле убитого в дзоте бойца. «Добрый день, а может быть и вечер, Здравствуйте тятя. Я без вас шибко скучаю. Приходишь домой, как на фатеру. Приезжайте хоть один час на вас посмотреть. Пишу, а слёзы градом льются. Писала дочь Пипа».
И вспомнился мне этот убитый тятя. Может быть, он перечитывал письмо, чувствуя свою смерть, и смятый листочек так и остался лежать около его головы…
Как передать чувства, пришедшие в этот час в тёмном подвале не сдавшегося врагу завода, где сидел я, слушая торжественную и печальную песнь, и глядел на задумчивые, строгие лица людей в красноармейских шинелях.
1 января 1943г.