В ТЫЛУ ВРАГА
Встреча в Латашинском саду
Т. Чепусова
Отец мой командовал ротой; на Тракторном сражался, там и погиб. А я помогала командованию — в разведку ходила. Мне было тогда шестнадцать лет, только семилетку закончила и в комсомол вступила.
Помню, как ходила я в Латашинские сады. Это — село на высоком берегу Волги, за Тракторным, а садами его называют потому, что всё оно в плодовых садах, виноградниках — хорошее было место. Немцы как только подошли к Сталинграду, сразу захватили Латашинку. Меня послали посмотреть, что у них там происходит.
Я шла с «Красного Октября» через Тракторный. Отец мой тогда ещё жив был, но повидаться нам не удалось. Рядом совсем были, но ни разу не виделись, и писем я от него не получала. После уже получила. Папа писал: «Сейчас идём в атаку». Это было единственное письмо. Вскоре нам прислали извещение, что он погиб.
До посёлка Рынок меня провожали бойцы-разведчики. Здесь проходила линия фронта. Дальше я ползла одна. Днём всё дрожало от грохота, а ночью такая тишина наступила, как будто я оглохла. И вот удивительно — настроение у меня было хорошее, весёлое. Я первый раз шла в разведку.
Долго ползла. Вдруг слышу чьи-то шаги. Рядом — пустой окоп; я — в него. До рассвета просидела: боялась вылезти. Утром увидела женщин, идущих из Латашинки на бахчи, с мешками, и страх пропал. Пока я дошла до садов, меня только один немец остановил. Я ему сказала, что родители мои погибли в Сталинграде и я иду к бабушке. Он, должно быть, ничего не понял, но пропустил.
Это было еще в сентябре. Тогда здесь много разного народа жило. Около Латашинских садов на Волге один большой пассажирский пароход сгорел.
Все, кто до берега доплыл, тут и застряли; потому что вверх по Волге — линия фронта, вниз — тоже.
Трудно было разобраться в том, что тут происходит. Все заборы поломаны, в садах — танки, кухни, скот. Стрельба, рёв, всюду кровь, шкуры — это немцы скотину били. Солдаты с котелками ходят, дыни, арбузы тащат.
Брожу я по селу, толкаюсь среди населения, будто бы свою бабушку ищу, а сама подсчитываю танки, замаскированные в садах. Вижу возле немецкой кухни девочку лет двенадцати — худенькая, растрепанная, глаза заплаканные.
— Чего плачешь? — спрашиваю.
Она трёт кулаками глаза, смеётся:
— Немцы лук заставляют чистить. Беда. Бежать надо. А ты откуда? Я вижу, что новенькая.
Я сказала, что пришла из Сталинграда, бабушку ищу, да видно её уже здесь нет — уехала. Девочка вдруг очень заинтересовалась мной. Стала приставать ко мне:
— Что же ты теперь будешь делать? Как тебя звать? Как ты пробралась сюда из Сталинграда?
Я не успевала отвечать на её вопросы: задаст один и сейчас же другой, а сама по сторонам смотрит. «Какая-то рассеянная» — подумала я.
— А в Сталинград не собираешься возвращаться? — спросила она.
— Да не знаю уж, что и делать! — сказала я.
— Знаешь что — пойдём вместе, Галя, — предложила она.
Я назвала себя Галей, а она своего имени мне не сказала. Вообще на мои вопросы она не отвечала. Спросишь её о чём-нибудь, а она говорит совсем о другом, и так быстро-быстро, что ничего не разберёшь. Я поняла только, что она нездешняя.
— Хочешь кушать? — спросила она и потащила меня в какой-то погреб.
В этом погребе жила женщина с маленьким ребёнком, спасшаяся с погибшего парохода. Она называла девочку Люсей. Видно было, что они мало знают друг друга, ютятся вместе, как бездомные. Они предложили мне борщ, но я не могла его есть, хотя есть очень хотелось — какие-то помои. А Люся ела его жадно.
Три дня я пробыла в Латашинке, выглядывая то, что мне нужно было. Ночевала в одной щели, в которой жили эвакуированные и спасшиеся с парохода. Несколько раз встречалась с Люсей, и она каждый раз меня спрашивала:
— Ну, что — не собираешься возвращаться в Сталинград? Когда пойдёшь, обязательно скажи — пойдём вместе; вместе не так страшно.
Зачем ей надо было в Сталинград, я не понимала и думала: «Что за девочка такая загадочная?» Но она мне понравилась. Хоть и скрытная очень, но отчаянно смелая. Один немецкий повар, разделывая в саду туши, напевал всё русскую песенку: «Крутится, вертится шар голубой», как попугай, без смысла, и она его передразнивала:
На четвёртый день, выполнив задание, я собралась в обратный путь к не удержалась, сказала Люсе, что решила пробираться назад в Сталинград. Она очень обрадовалась, куда-то побежала, притащила мешки и сказала:
— Если задержат, скажем, что идём на бахчи собирать арбузы.
Урожай на бахчах богатый был. Немцы всё разграбили, но дынь и арбузов всех собрать не могли. Население ими только и питалось. Затихнет стрельба — женщины уже в поле идут с мешками.
В те дни бои шли в центре города, а на нашем участке затишье установилось. Передовая у немцев проходила по краям садов; дальше их совсем было мало, должно быть, только разведчики.
Когда мы шли из садов, чуть светало. Немцы не заметили нас. Мы быстро спустились с бугра на берег, пошли вниз по Волге у самой воды. Я очень волновалась, больше, чем когда в первый раз переходила линию фронта. На берегу было пусто — кажется, сверху на тебя смотрят; сейчас окликнут или выстрелят. Люся идет рядом, молчит, но видно, что тоже волнуется — лицо то белое, то красное. Впереди — проволочные заграждения, за ними на солнце каски в окопах блестят. Это — наши уже.
— Ползи вперёд, — говорю я Люсе, — а я проволоку подержу.
Так мы с ней и проползли: сначала одна приподнимала нижнюю проволоку, потом другая.
Когда нас окликнули, я сказала пароль. Люся была страшно удивлена.
— Так вот кто ты такая! Ах, какая обманщица! — закричала она.
Бойцы проводили нас в блиндаж к капитану, который давал мне задание. Тут я тоже была поражена. Капитан встретил Люсю, как свою родную дочь. Меня он назвал по имени:
— Тая.
Люся на меня накинулась:
— Зачем ты сказала, что тебя зовут Галя? Ну и обманщица.
С этого дня мы с Люсей стали подругами. Ее фамилия Радыно, она из Ленинграда к нам была эвакуирована; ее мать умерла там в голодовку. Всего тринадцатый год шёл ей, но она выполняла задания, как взрослая партизанка, ходила в глубокие разведки: на Дон, в Калач, узнать, где у немцев понтонные мосты, в Городище, Гумрак. Когда мы бывали вместе, она рассказывала мне всё о Ленинграде. Лежим рядом на нарах в землянке, она рассказывает и каждую минуту спрашивает меня:
— Я тебе не надоела, Тая?
Особенно запомнился мне ее рассказ о том, как она со своей мамой встречала новый год в голодную ленинградскую зиму. Два дня они ничего не ели, паёк собирали. Люся говорила: «Мама хотела устроить для меня настоящий пир». Муки они собрали всего одну горсточку. Смешали ее с опилками и поджарили на вазелине, а вместо вина налили в бокалы кипящей воды. «Мама подняла свой бокал, — рассказывала Люся, — и говорит мне: „Выпьем, дочь моя, за то, чтобы люди крепко держались друг за друга в беде“.
А к весне мать так ослабла, что Люсе пришлось везти её в больницу на тележке. Трудно Люсе было, сама едва ходила. Матери стало жалко её, она сказала: „Оставь меня — я всё равно умру“.
Тяжело было слушать, как рассказывает об этом Люся. Рассказывает и спрашивает меня:
— Как она могла, мамочка моя дорогая, так сказать! Ой, зачем она это сказала? Объясни мне пожалуйста, Тая. Ведь мы так любили друг друга. Помолчит и скажет: — Нет, Тая, так просто я не прощу фашистам этого.
Иногда слушаешь её и думаешь: совсем взрослый человек, а иногда: нет, всё-таки ещё ребенок. Когда нас, партизан, вызвали в штаб за наградами и майор вручил Люсе медаль „За отвагу“, она сказала: