В эту ночь мне было очень трудно. Перевязочный материал у меня иссяк. Я заменяла бинты полотенцем, разрезав его на ленты, простынкой, случайно оказавшейся в моем вещевом мешке, всем, что годно было для перевязки и подбинтовки.
Воронков от потери крови, которую я с трудом остановила, казался безжизненным. Комиссар очень страдал, но лежал спокойно, ничего не просил. Я бегала к мостикам, чтобы принести воды бойцам, просившим пить. У мостика рвались мины, но как я могла отказать бойцам, которые с такой жадностью пили волжскую воду, похваливали её и просили:
— А ну-ка, сестрёнка, принеси ещё.
Комиссар тоже, наверное, страдал от жажды, но он не хотел выпить и глотка воды. Ему было неприятно пить воду, которую девушке приходилось добывать с опасностью для жизни. Вообще он держал себя исключительно. Я ещё раз убедилась, какой это благородный человек. С перебитой грудью он находил в себе силы подбадривать меня. Называл меня сестрой песчаной палаты берегового госпиталя.
Чтобы бойцам было удобнее лежать на песке, я перетаскала им на подстилку целый стог сена, который нашла на острове. Чувствуя заботу, раненые перестали отчаиваться. Многие хотели подняться. Тем, кому это удавалось, я подыскивала палку, и они самостоятельно направлялись к переправе. Так постепенно началась эвакуация берегового госпиталя.
Это была уже не первая бессонная ночь, но я не чувствовала усталости. Если сядешь и станешь прислушиваться к себе — охватит отчаяние. Но я не прислушивалась к своим чувствам. Я слушала только внешние зовы: «Сестрёнка, помоги, умираю!», «Сестрёнка, подними голову, я посмотрю на Волгу, может быть, последний раз».
Из моих глаз невольно катились слёзы; я старалась замаскировать их улыбкой, найти слово ласки, зовущее наших защитников жить еще много-много лет. Разве я могла думать о своей смерти? Нет! Я боролась за жизнь людей, которые шли вперёд под убийственным огнём врага во имя нашего будущего. Их раны были моими ранами; я их ощущала — эти раны, — но не ждала смерти, так как это было только началом моей жизни. К такой суровой жизни я готовила себя и на производстве, и в комсомоле, и на учёбе. Я верила в свои силы и теперь рада была, что они меня не подводят.
В разрывах снарядов и шорохах раненых я услышала вдруг стук колёс и фырканье лошадей. Неподалёку от нас остановились две подводы с боеприпасами. Я бросилась к ним, чтобы помочь скорее сгрузить боеприпасы и погрузить раненых. Бойцы не хотели брать раненых, заявили, что должны торопиться, но я крепко поговорила с ними, и тяжело раненные были положены на подводы. Остальные должны были идти, придерживаясь подводы.
Комиссар очень страдал при встряске, ему было тяжело дышать. Воронков же чувствовал себя лучше. Повязки были сухие, и не было признаков возобновления подтёка крови. Ещё на берегу я отдала ему свое пальто. Он спросил:
— Товарищ Фомина, а руку мне отнимут?
— Что вы, товарищ политрук! — ответила я.
Но политрук не мог успокоиться. Я плетусь за подводой, преодолевая дремоту и поддерживая раненого бойца, а Воронков говорит:
— В Средней Азии, в городе Ленинабаде меня ждёт очень красивая девушка. Разве я могу явиться к ней без руки! Она не примет калеку.
Мне показался этот разговор очень сметным. Я от души рассмеялась, и от смеха у меня пропала дремота. Я сказала:
— Рука будет у вас, и никто вас не разлюбит, но прежде всего надо переправиться через Большую Волгу. Вот когда я вас переправлю, тогда думайте о девушках. Когда-нибудь, может, вспомните и обо мне. Как, вспомните или нет? — спросила я.
— Уж кого мне больше помнить, как не вас, Аня, — сказал Воронков. — После войны — хорошо ли буду жить или плохо, но обязательно приеду в Сталинград, — добавил он.
— Приезжайте, у нас будет хорошо, — сказала я и предупредила: — Нигде меня не ищите, а только на Тракторном.
Воронков умолк, о чём-то размышляя. Я стала думать о товарищах, оставшихся на Тракторном. Как там без меня справляются с работой Дуся и Таня; много, должно быть, работёнки. Вспомнила, что увидела во время боя свою старую подругу Тосю Карпову. Оказывается, она тоже в нашей части. Пожалела, что не удалось с ней поговорить. Она такая же весёлая, вообще точь-в-точь такая же, как была; только вместо белого платочка на ней зелёная косыночка.
Так, раздумывая обо всём, я и не заметила, как наша процессия перешла остров, обстреливавшийся методическим огнём артиллерии. На берегу Большой Волги нас встретили санитары. Они сгрузили раненых на берег и обещали немедленно переправить. Но время шло, стало быстро светать, а раненые всё лежали и уже теряли надежду на спасение. Я сама приходила в отчаяние; меня сильно знобило, так как я была в одной гимнастёрке, а шёл дождь и с Волги дул холодный ветер. Силы меня ещё не оставляли; я бегала среди множества людей, что-то разгружавших, разыскивала начальника переправы, но в голове у меня уже туманилось и я не помню, какие и с кем вела дипломатические переговоры. В конце концов раненые были уложены на понтон, и мы быстро пересекли Волгу, в водах которой горели буксиры, плашкоуты, трамвайчики.
Речные суда пробиваются к сталинградскому берегу.
На левом берегу Волги не пришлось долго ожидать. К переправе подходили подводы и машины из различных санбатов; все торопились с погрузкой раненых, чтобы не попасть под бомбёжку. Здесь я простилась с Воронковым. Когда его положили на носилки, я сделала инстинктивное движение — хотела взять своё пальто. Он сразу заметил это движение, понял мое намерение и спросил:
— Аня, вы хотите взять?
— Нет, нет, — что вы! Зачем мне пальто — завтра буду на передовой, там и без пальто жарко, — сказала я, сгорая от стыда за своё невольное движение.
С комиссаром я простилась уже на другой день. Состояние здоровья его оказалось очень тяжёлым. Из санбата нас направили в госпиталь, в Среднюю Ахтубу, а там сказали, что требуется немедленная эвакуация в Ленинск. Я должна была сопровождать комиссара до санпоезда.
Каким чистеньким и уютным показался мне санпоезд с его подвесными койками после тех тяжёлых условий, к которым я уже привыкла!
Я положила комиссара на койку, поправила подушку, поглядела, не будет ли сквозить из окна. Он смотрел на меня, о чем-то думал, потом спросил меня:
— Какие у вас, Аня, планы?
Я сказала:
— Какие могут быть у меня планы, — поскорей вернуться в часть.
— Да, да, торопитесь, Аня, — посоветовал он мне, и я поняла, как он тоскует по своим боевым товарищам, которые теперь без него защищают Тракторный.
Я поторопилась проститься, чтобы скрыть охватившее меня волнение.
В госпитале, где мне надо было отметить свою командировку, я услышала голос, зовущий меня:
— Аня! Милая Анечка! Откуда ты?
Это была Клава Шабанова с Тракторного, пионервожатая школы № 3. Она вместе с сестрёнкой Зоей окончила курсы медсестёр и вместе с ней ушла на фронт.
Мы обнялись, поцеловались и стали говорить обо всём: о Тракторном, о домах, которые разрушены, о годах учёбы. Клава познакомила меня с девушками-сталинградками, служившими в госпитале. Все усердно уговаривали меня остаться у них, но согласились со мной, что это невозможно: в части меня могли бы считать дезертиром. Подошла машина, хозяином которой был бравый гвардеец. Девушки приняли раненых, а я, попрощавшись с ними, села рядом с гвардейцем и помчалась в путь.
Солнечное утро предвещало тёплый день. Я наслаждалась сталинградской осенью. Дорога перед нами стелилась гладкой скатертью. Собеседник был замечательный. Он, как солдатский котелок, прошёл все огни и воды. Навстречу всё шли и шли автоколонны.
В посёлке Рыбачий я сошла с машины и стала разыскивать в лесу тылы нашей бригады. После трехчасовых блужданий, уже ночью, я попросила часовых какой-то части, на которых наталкивалась, в каком бы направлении ни пошла, проводить меня в штаб. Часовой проводил меня в землянку комиссара. Лицо комиссара показалось мне знакомым, но я не могла вспомнить, где видела этого человека. В смущении я молчала. Комиссар первый заговорил. Он спросил меня: