Первые два часа завалка печи шла нормально. Паровозик узкоколейки проталкивал в ворота печного пролёта один состав вагонеток за другим. Было уже завалено в печь одиннадцать тонн железного лома. И вдруг одна пустяковая как будто авария расстроила весь налаженный процесс работы. При восстановлении паровозика свисток оказался посаженным чуть-чуть выше, чем это разрешал габарит. Ударившись о ворота, свисток слетел. Пар вышел из котла. Чтобы поднять пар, нужно было два-три часа. А другого паровозика не было: мы успели восстановить только один.
Я думал, что делать? Поднимать ли пар в котле паровозика? Но пока мы поднимем пар, плавка может закиснуть, а это значит, что сталь не будет дана сегодня. А сколько было об этом разговоров: «Вот, думали, что не удастся восстановить завод, а мартеновцы на днях уже дают сталь!». «Ведь это мартеновский цех, в этом цехе гвардейцы стояли насмерть!», «Мартеновцы не должны подвести, их цех окружён памятниками героям». И после этого — срыв плана, позорная отмена торжества, о котором уже оповещён весь город.
Только бы никто за стенами цеха не узнал о том, что у нас произошла авария, — думали мы. У всех была одна мысль: несмотря ни на что, плавка должна быть дана сегодня. И сталевары, и машинисты, и грузчики подбегали ко мне встревоженные, спрашивали:
— Семён Павлович, не сообщайте ничего директору: хоть и вручную, а завалим печь вовремя.
Все поняли, что другого выхода нет, и без всякой команды, как в бою, когда люди видят, что надо любой ценой спасать положение, перешли со своих участков на погрузку и подачу вагонеток вручную.
Вспоминаешь сейчас, как мы всем цехом, потные, подкатывали вагонетки с шихтой, и кажется, что всем нам тогда кто-то нашёптывал: «Эх, вы, как же это так случилось! Скорее, скорее заваливайте печь, пока еще никто не узнал об аварии!» Я всё думал, что вот придёт директор, увидит, что мы работаем вручную, поймёт, в чем дело, и скажет:
— Ну, теперь всё равно плавки сегодня вам не дать, план сорван.
— Нет, дадим, хоть в последние минуты перед двенадцатью часами, но сегодня, в июле, — мысленно отвечал я директору.
Мы выпустили плавку в 10 часов 15 минут вечера, когда стало уже совсем темно. Перекрытия над цехом ещё не было. Печь вводилась в эксплуатацию под открытым небом. Зарево от расплавленного металла поднялось высоко над Сталинградом. Я стоял в толпе гостей, смотрел вместе со всеми, как огненный поток металла лился по желобу в ковш, думал, что вот рядом со мной стоят люди, которые ещё недавно сражались с врагом у этой печи, из которой сейчас льётся металл, и вдруг мне пришла в голову поразившая меня мысль: «Как же это так — ведь кровля над цехом ещё не восстановлена; торопясь дать плавку, мы и не подумали об этом. Что же теперь будет со светомаскировкой? Война ещё продолжается, город затемнён, возможны налёты вражеской авиации, а тут зарево, которое должно быть видно в радиусе 30–40 километров!». Но никто из собравшихся не обращал на это внимания, как будто теперь светомаскировка не имела уже никакого значения. Все поздравляли друг друга с выпуском стали. Сталевар Соколков, сын одного из старейших сталеваров нашего завода, вместе с отцом работавший на восстановлении печи, разливал ложкой металл по плите, и гости разбирали на память остуженные в ведре с водой лепешки стали. Некоторые, прежде чем спрятать в карман эту лепешку, долго смотрели на неё, ощупывали ее пальцами, точно это был не простой кусок металла, остуженного после взятия пробы, из расплавленной ванны, а что-то необыкновенное, какое-то чудо.
Наше дело
А. М. Черкасова
Кончились бои в Сталинграде. Вывели мы наших детишек из блиндажа. Даже не верилось, что можно ходить, не пригибаясь. Бойцы, которые около нас размещались, стали уходить куда-то, и решили мы с подругой — Ольгой Васильевной Долгополовой, — что надо домой вернуться. Потянуло на старое обжитое место. Пошли к себе на Мамаев бугор к остановке «Вторая верста». Что ж мы увидели? Поле боя и — всё. Первым делом побежали к роднику чистой воды напиться, по которой так соскучились. Перетащили потом сюда своих детей и пожитки; опять начали себе жилище строить. Получилась не то хатёнка, не то землянка, а все же старались, чтобы попрочней было. Тут мне пила-ножовка и топор, которые все бои с собой таскала, пригодились.
Оттащили мы с Ольгой немецкие трупы от своего жилья. Трудно было сначала. Куда ни глянешь, трупы да ящики от патронов, ленты пулемётные, каски железные: всё с землёй перемешано. Пугал и скрип и одинокий выстрел. Детей наружу страшно было выпускать — того и гляди на минах подорвутся. Они, как всегда, с Долгополовой оставались, а я с Мамаева кургана сразу в город пошла; хотелось и мне на площади Павших борцов побывать, послушать людей на митинге. Давно я так много людей в одном месте не видела. Бойцы радовались, обнимали друг друга. До начала митинга все плясали и песни пели. Стояли мы тогда, гражданские, невдалеке от военных; вместе с ними слушали тех, кто на митинге выступал. Увидела я здесь впервые товарища Хрущева и генерала Чуйкова и других командиров, о которых много слыхала.
Бывало, думали мы с Ольгой, что уж никого в живых после таких боёв не останется, а оказалось, что вся площадь полным полна. Со всех сторон войска идут — молодые, сильные наши ребята. А на некоторых полушубки беленькие, совсем чистенькие, как свежий снежок.
Вернулась я с митинга в свою хибарку. — Ну, говорю, всех наших полководцев видела! Рассказала я своей подруге о том, как на этой площади поклялись мы, сталинградцы, товарищу Сталину свой город восстановить.
Решили мы тогда пойти районную власть разыскивать. Встретила я свою знакомую Марию Петровну Лисунову, которая райОНО заведывала. Обрадовалась она мне и тоже говорит, что надо за дело скорей приниматься. Встретилась я и с Мурашкиной Татьяной Семёновной. Пошли мы по району. Шли и всё по сторонам смотрели, не осталось ли где какого уцелевшего домика или хоть какого уголка, который можно было бы на первых порах под жилье приспособить. Татьяна Семёновна меня спрашивает, как я собираюсь жить дальше, и тут же говорит, что нужно открывать в районе детские дома и о детях позаботиться.
Решили мы устроить в нашем районе первый детский приёмник на Оренбургской улице в маленьком полуразрушенном домике. До последнего дня жили в нём немецкие офицеры. Видно было, мало кто из них выбрался отсюда живым. Весь этот домик был набит немецкими трупами. Вынесли мы трупы, хлам да мусор, стали всё мыть и дезинфицировать; лазили по немецким блиндажам, собирали одеяла, посуду, стулья… Бывало, смотришь — идёт к нам какой-нибудь военный, а на руках у него малыш. Из каких только ям тогда детей не вытаскивали.
Долго не могли мы достать в городе целого оконного стекла. В каком-то блиндаже нашли несколько зеркал, ободрали их и вставили в рамы вместо стекла.
Снова к жизни надо было привыкать. Жили мы тогда, женщины, очень дружно. Дети лягут спать, а мы сидим тут же, и не верится нам: неужели они в кроватках лежат, ножки свободно вытянуть могут. Сидим это мы, между собой вполголоса толкуем, а сами-то думаем — где сейчас бойцы наши, с которыми мы рядом жили… Ведь по-прежнему они по сырой земле ползают, по-прежнему себя не щадят. Как начали гнать врага от Сталинграда, так и не останавливаются. А здесь — занавесишь небольшие оконца и сидишь в тишине. Детишки во сне чмокают, улыбаются, кто вскрикнет тревожно — подойдёшь, разбудишь, перевернёшь на бочок, поправишь подушечку; он и опять спокойно спит.
Смотришь на них и думаешь: как наши дети жить будут.
Часто мне приходилось тогда в райкоме партии и в райисполкоме бывать. То Мурашкина спросит про детишек наших, то в райкоме партии товарищ Грачева какую мысль подаст. У них у самих были дети маленькие, они нашу нужду хорошо понимали.