Выбрать главу

Этим стремлением во многом объяснялось сервильное поведение данной социальной среды перед лицом разгула сталинского террора. «Жители нового дома с мраморным, из лабрадора, подъездом,— вспоминала Н. Мандельштам,— понимали значение тридцать седьмого года лучше, чем мы, потому что видели обе стороны процесса. Происходило нечто похожее на Страшный суд, когда одних топчут черти, а другим поют хвалу. Вкусивший райского питья не захочет в преисподнюю. Да и кому туда хочется?.. Поэтому они постановили на семейных и дружественных собраниях, что к тридцать седьмому надо приспосабливаться. „Валя — настоящий сталинский человек“,— говорила новая жена Катаева, Эстер, которая в родительском доме успела испробовать, как живётся отверженным. И сам Катаев, тоже умудрённый ранним опытом, уже давно повторял: „Не хочу неприятностей… Лишь бы не рассердить начальство“» [518].

Успешно пережив времена сталинских репрессий, Валентин Катаев сохранил своё ведущее положение на литературном Олимпе и при всех последующих поворотах режима. Создав на протяжении 30—60-х годов немало произведений, неизменно и всецело отвечавших канонам «соцреализма», он лишь на закате застойного периода неожиданно для читателей и критиков выпустил повесть «Уже написан Вертер», словно списанную с наиболее злобных образчиков белогвардейской литературы. Чтобы обеспечить «проходимость» этого антибольшевистского пасквиля, в котором живописались «ужасы ЧК» времён гражданской войны, редакция журнала «Новый мир» предварила его вступлением, трактовавшим повесть как «антитроцкистскую». «В годы военного коммунизма,— утверждалось в редакционной врезке,— зловещая тень Троцкого порой нависала над революционными завоеваниями народа… Сегодня, в связи с оживлением троцкистского охвостья за рубежами нашей родины, в накале острой идеологической борьбы гневный пафос катаевских строк несомненно будет замечен» [519]. Примечательно и то, что появление повести «Уже написан Вертер» критика обошла полным молчанием: на этот счёт имелись прямые указания «инстанции», предотвратившие критические отзывы печати.

Возвращаясь к характеристике столичной атмосферы 30-х годов, приведем ещё одно меткое наблюдение Н. Мандельштам: «Новая Москва обстраивалась, выходила в люди, брала первые рекорды и открывала первые счета в банках, покупала мебель и писала романы… Все были потенциальными выдвиженцами, потому что каждый день кто-нибудь выбывал из жизни и на его место выдвигался другой. Каждый был, конечно, кандидатом и на гибель, но днем об этом не думали — для подобных страхов достаточно ночи. О выбывших забывали сразу, а перед их жёнами, если им удавалось закрепиться на части жилплощади, сразу же захлопывались все благополучные двери» [520]. Именно из этой части «новой Москвы», «благополучно» пережившей тридцать седьмой год, вышли люди, оценивавшие характерное для периода сталинизма разительное материальное неравенство как нечто естественное и «справедливое». В этой же среде, болезненно воспринимавшей после смерти Сталина утрату своего привилегированного положения, был рожден миф о «всеобщем поравнении в бедности» как якобы определяющей черте социальных отношений всей послеоктябрьской эпохи.

Этот миф полностью разрушается как статистическими данными, так и непредвзятыми свидетельствами современников, среди которых особенно выделяется книга Андре Жида «Возвращение из СССР». В ней писатель ярко описывал процесс растущей социальной поляризации советского общества, в результате которого на его верхних этажах формируется «новая разновидность сытой рабочей буржуазии (и следовательно, консервативной, как ни крути), похожей на нашу мелкую буржуазию» [521], а бюрократия и верхушечная интеллигенция превращаются в новую привилегированную касту, обладающую теми же недостатками, что и западная буржуазия. Эта каста, «едва выбившись из нищеты, уже презирает нищих. Жадная до всех благ, которых она была лишена так долго, она знает, как надо их добиваться, и держится за них из последних сил». Большинство представителей этой касты нуворишей являются членами партии, по «ничего коммунистического в их сердцах уже не осталось» [522].

Жид иронизировал по поводу того, как его советские оппоненты отвечали на критические суждения о росте социального расслоения в «стране победившего социализма». Так, один «образцовый марксист» упрекал писателя в защите «уравниловки», которая «не имеет никакого отношения к марксизму». «Вы можете быть таким же богатым, как Алексей Толстой или как певец Большого театра, лишь бы ваше состояние было заработано личным трудом,— поучал этот «марксист».— В вашем презрении, в вашей ненависти к деньгам, к собственности я вижу пережиток вашего изначального христианства» [523]. В ответ на эту типично сталинистскую софистику Жид замечал, что Маркс «счёл бы невозможной выплату непомерно большой зарплаты одним за счёт добавочного труда других, представляющих большинство» [524].

Особое беспокойство Жида вызывало принятие новых законов, восстанавливавших право наследства и право на имущество по завещанию. Если в первое десятилетие Советской власти высокие заработки не вели к образованию наследственного капитала в силу существенных ограничений в условиях наследования, то в середине 30-х годов эти ограничения были отменены. Ликвидация прогрессивного налога на наследство позволяла элитным слоям закреплять свои имущественные преимущества, воспроизводя их в младших поколениях семьи. Эта мера оживила тягу к наживе и личной собственности, которая «заглушает чувство коллективизма с его товариществом и взаимопомощью. Не у всех, конечно. Но у многих. И мы видим, как снова общество начинает расслаиваться, снова образуются социальные группы, если уже не целые классы, образуется новая разновидность аристократии… всегда правильно думающих конформистов. В следующем поколении эта аристократия станет денежной» [525].

Прогнозы Жида оказались подтверждены дальнейшим развитием социальных отношений в СССР. В начале 60-х годов, когда была принята новая программа КПСС, обещавшая скорое формирование коммунистических общественных отношений, Е. Варга отмечал: эти обещания никак не согласуются с реальными тенденциями социального развития СССР. Он подчёркивал, что «за редкими исключениями каждый человек в Советском Союзе стремится к тому, чтобы увеличить свои доходы. Как и при капитализме, это составляет главное содержание жизни людей. Если бы речь шла только о тех широких слоях населения, месячная зарплата которых составляет 30—80 руб. и для которых такое стремление понятно и простительно; но когда то же самое делают люди с достаточными доходами — это не совместимо с социализмом!»

Варга писал, что общество, построенное исключительно на принципе «вознаграждения по труду», т. е. на материальной корысти, неизбежно движется к социальной поляризации и глубокому моральному разложению. Поскольку никто и никогда не указал чётких критериев «вознаграждения по труду», в сознании большинства людей пропаганда этого принципа воспринимается как проповедь обогащения любыми средствами. В итоге люди стремятся повысить свои доходы не только посредством больших трудовых усилий, но и с помощью спекуляции, хищений, казнокрадства и других средств, вплоть до присвоения чужих рукописей. «Описание всех изощрённых методов мошенничества, с помощью которых имущество и доходы государства (и других социалистических организаций) попадают в руки частных лиц, потребовало бы многих томов».

В этой связи Варга выдвигал вопросы, никогда не обсуждавшиеся в официальной советской социально-экономической литературе: совместим ли на длительный срок принцип личной собственности с социализмом? Может ли произойти переход к коммунизму, к «распределению по потребностям» от нынешнего советского общества с его принципами распределения доходов? При ответе на эти вопросы ссылка на изобилие благ, которое будет достигнуто при коммунизме, явно недостаточна, хотя бы потому, что она игнорирует проблему «обслуги». «Откажутся ли верхи от такой жизни, при которой их обслуживает целая орава в сто человек, станут ли они обслуживать себя сами? Ведь ясно, что при коммунизме никто не может быть слугой другого».