Выбрать главу

Замкнутость «верхов» резко усилилась после убийства Кирова. Сталин, опасавшийся контртеррористических актов в ответ на «послекировский» террор, многократно увеличил собственную охрану. Как вспоминал А. Орлов, 35-километровый маршрут Сталина от Кремля до загородной дачи круглосуточно охранялся войсками НКВД, дежурившими в три смены, каждая из которых насчитывала 1200 человек. Во время поездок Сталина на курорты (никуда больше он не выезжал) перед его бронированным поездом и вслед за ним двигались два других поезда, заполненные охраной [650].

Недоступность Сталина поднимала значение каждой его встречи и даже телефонного звонка. Продолжавшиеся несколько минут его телефонные разговоры, например, с писателями (Булгаковым, Пастернаком, Эренбургом) воспринимались как некое чрезвычайное событие. Даже короткая беседа с известным партийным деятелем, если этого желал Сталин, немедленно становилась достоянием бюрократических кругов и расценивалась как акт высочайшего доверия. Раскольников вспоминал, как после одной такой беседы со Сталиным во МХАТе ему в течение всего следующего дня звонили по телефону, к нему приходили знакомые и поздравляли: «Каким-то образом все уже знали до мельчайших подробностей мой разговор со Сталиным» [651].

Сталин не только ни разу не выступил перед рабочими, но и посещал заводы (для знакомства с новой техникой, продукцией и т. п.) только во внерабочее время, не желая встречаться с рабочими лицом к лицу. Общение с трудовыми коллективами он заменял парадными встречами в Кремле, на которые приглашались передовики производства, делегации союзных и автономных республик, участники декад национальной культуры и т. д. Эти встречи, особенно часто устраивавшиеся в 1935—1936 годах, обычно завершались щедрой раздачей орденов и пышными концертами-пиршествами, на которых выступали лучшие мастера искусств. Такого рода общение «вождя» со «знатными людьми» широко рекламировалось печатью.

«Параллельно с рекламной подготовкой „сталинской конституции“,— писал Троцкий,— шла в Кремле полоса банкетов, в которых члены правительства обнимались с представителями рабочей и колхозной аристократии („стахановцы“). На банкетах провозглашалось, что для СССР наступила, наконец, эпоха „счастливой жизни“. Сталин был окончательно утверждён в звании „отца народов“, который любит человека и нежно заботится о нём. Каждый день советская печать публиковала фотографии, где Сталин изображался в кругу счастливых людей, нередко со смеющимся ребенком на руках или на коленях… При виде этих идиллических фотографий я не раз говорил друзьям: „Очевидно, готовится что-то страшное“» [652].

Символическим подтверждением этого предвидения стала судьба девочки, сфотографированной с букетом цветов на руках у Сталина. Эта фотография облетела в начале 1936 года всю страну. Спустя два года отца девочки — одного из руководителей Бурят-Монгольской АССР А. Маркизова — расстреляли, а сама девочка — Геля Маркизова — вместе с матерью была отправлена в ссылку.

Сдвиги в политической жизни сопровождались коренным изменением тональности печати и устной пропаганды. В первые годы революции выступления большевистских лидеров и статьи партийных публицистов отличались заостренностью критических оценок положения в партии и стране. При этом большевиков не смущало то обстоятельство, что критика допущенных партией ошибок будет подхвачена и использована противниками Советской власти. Положение стало меняться уже в первые годы борьбы с послеленинскими оппозициями, когда в выступлениях «вождей» и в партийных документах стали преобладать мажорные тона, а оппозиционеры обвинялись в очернении действительности, в «клевете на партию». В дальнейшем освещение положения дел в стране стало строиться по формуле «всё идёт от лучшего к лучшему», а печать заполнилась панегириками по поводу «счастливой жизни» советских людей. Просчёты, неурядицы, трудности, которые было невозможно замолчать, объяснялись, как правило, происками классового врага или «головотяпством» местных работников.

От всех членов партии, в особенности от бывших оппозиционеров, Сталин требовал непрестанного подтверждения успехов «генеральной линии» и тем самым всё глубже погружал их в атмосферу двоедушия и лицемерия. Создание такой атмосферы в партии было необходимым этапом на пути к её самоистреблению.

Говоря о положении «революционеров-антисталинцев», Г. Федотов подчёркивал, что эти «люди, особенно ненавидевшие его, должны больше других льстить ему и доказывать свою верность реальными поступками». Трагизм их положения усугублялся тем, что им приходилось наблюдать, как «злейшие враги социализма пролезают к власти, не уставая клясться именем Маркса и пролетариата, для того чтобы держать в тюрьмах и казнить защитников угнетённых рабочих и крестьян» [653]. Тип такого врага социализма (молодой чекист Шарок, стремительно продвигающийся по карьерной лестнице) выразительно обрисован в романах А. Рыбакова.

Говоря о том, что уже в первой половине 30-х годов «в партии вспыхнула тяжёлая эпидемия двуличия», Л. Треппер подчёркивал: «При Ленине политическая жизнь в большевистской партии всегда была оживленной, бурной. На съездах, на пленумах и различных совещаниях в Центральном Комитете все выступавшие откровенно высказывали всё, что думали. Такие демократические столкновения мнений, подчас довольно резкие, только сплачивали партию и укрепляли её жизнеспособность. С момента утверждения Сталиным своей власти над партийным аппаратом даже старые большевики уже больше не осмеливались возражать против его решений или просто обсуждать их. Одни молчали, и сердце их обливалось кровью, другие отходили от активной политической жизни. Хуже того, многие товарищи публично поддерживали Сталина, хотя в глубине души не соглашались с ним. Это отвратительное двуличие нарастало в партии, как снежный ком, и ускоряло процесс „внутренней деморализации“.

Вот и приходилось выбирать между официальным положением или даже личной безопасностью, с одной стороны, и революционной совестью — с другой. Многие попросту молчали, гнули спины и смирялись. Высказать своё мнение на какую-нибудь злободневную тему подчас было равнозначно проявлению личной смелости. Говорить с открытым сердцем можно было только с надёжными друзьями, да и то не всегда! А при других собеседниках приходилось снова и снова повторять официальные славословия, публикуемые в „Правде“» [654].

Описывая процесс превращения партии в покорную опору бюрократии и режима личной власти, Троцкий раскрывал несостоятельность взгляда, согласно которому все ужасы термидорианского режима вытекали из неких первоначальных черт большевизма. Такой взгляд, отмечал он, исходит из представления о партии как единственном или всемогущем факторе истории. В действительности же «партия есть временный исторический инструмент — один из многих инструментов и орудий истории… Ограниченность партии, как исторического орудия, в том и выразилась, что с удобного момента партия начала расшатываться, в ней появились трещины. С 1923 года в слабой степени, с 1927 — в грандиозной степени происходит процесс ломки, крушения, разрушения старой большевистской партии и разрушения её кадров». Пока партия жила свободной политической жизнью, многие старые щели, то есть разногласия между её отдельными деятелями и группами, зарубцовывались, полувраждебные группировки сближались, прежние противники примирялись. Когда же правящая фракция подавила внутреннюю жизнь партии, эти щели стали расширяться, а противоречия — резко обостряться. Большевистская партия «в старом своём виде, со старыми своими традициями и старым составом всё больше приходила в противоречие с интересами нового правящего слоя. В этом противоречии вся суть термидора… Для установления того режима, который справедливо называется сталинским, нужна была не большевистская партия, а истребление большевистской партии» [655].