— Куча всего, Калли. Поэтому я и пришел — чтобы… чтобы поговорить с тобой обо всем, если смогу. Посмотреть, сможешь ли ты что-нибудь мне посоветовать.
Она подозрительно взглянула на меня. Стоило ли удивляться, что она была настроена подозрительно, пообщавшись с непримиримым профсоюзом. Но на самом деле причина лежала куда глубже. Нам с ней никогда не удавалось поговорить по-хорошему. Было тягостно который раз прийти к выводу, что, когда мне нужно поделиться чем-то важным с кем-нибудь, она — неизменно лучший, кто приходит на ум. На мгновение в голову закралась мысль сейчас же встать и уйти. Я знал, почему засомневался в правильности своей затеи — потому, что Калли сделала то же, что так часто проделывала, когда я в детстве пытался поговорить с ней. Она сменила тему:
— Эта девочка, Бренда, на самом деле куда приятнее, чем ты считаешь. Мы долго говорили после того, как обнаружили, что ты ушел. Можешь ли ты себе представить, насколько глубоко она тебя уважает?
— Более-менее. Калли, я…
— Она ходит на лекции по истории, которые потрясли бы тебя, если бы ты их прослушал — и все единственно ради того, чтобы суметь поддержать разговор, когда ты заведешь речь о "древней истории". Мне кажется, это безнадежно. Некоторые вещи надо пережить, чтобы по-настоящему понять. Я много знаю о двадцать первом веке потому, что я жила в нем. Двадцатый век или девятнадцатый никогда не будут для меня такими же реальными, хотя я очень много о них читала.
— Порой мне кажется, что весь последний месяц выглядел для Бренды нереальным.
— Вот здесь-то ты и ошибаешься. Она знает новейшую историю куда лучше, чем ты можешь подумать, и я сейчас говорю о событиях, происходивших за пятьдесят, за сто лет до ее рождения. Мы уселись и завели разговор… нууу, признаться, по большей части говорила я, рассказывала ей всевозможные истории. Она слушала, как зачарованная.
Калли улыбнулась, вспомнив об этом. Меня нисколько не удивило, что Бренда снискала ее расположение. Мало что моя мать ценит в людях больше, чем умение и желание выслушать.
— Я не слишком много общаюсь с молодежью. Как я ей и говорила, мы вращаемся в разных социальных кругах. Я не выношу их музыку, а они считают меня ходячим ископаемым. Но через несколько часов беседы она постепенно раскрылась передо мной. Словно бы… она стала мне почти как дочь.
Она запнулась, зыркнула на меня и сделала большой глоток пива, поняв, что зашла слишком далеко. Обычно подобное замечание с ее стороны приводило к очередному, я уже сбился со счету, к какому, повторению самого частого из наших споров. Но той ночью я спустил ей это с рук. У меня на уме были куда более важные вещи. Когда я ничего не возразил на ее слова, она, должно быть, наконец поняла, какие серьезные у меня неприятности — потому что наклонилась вперед, оперлась локтями о колени, пристально взглянула на меня и сказала:
— Рассказывай, в чем дело.
Что я и сделал.
Но поведал я ей не все.
Я рассказал о драке в "Слепой свинье" и о беседе с ГК, что привела к ложному опыту, воспоминания о котором до сих пор были так свежи в моем мозгу. Я рассказал, что ГК пояснил свои действия как лечение от депрессии. В определенном смысле они и были таким лечением. Но я не смог преодолеть себя и выложить ей начистоту, что я пытался убить себя. Есть ли на свете признание более трудное, чем это? Возможно, некоторые люди не усмотрят в этом ничего особенно и с легкостью продемонстрируют то, что специалисты называют знаками сомнения — шрамы на запястьях, дыры от пуль в потолке… Я кое-что читал по этому вопросу во время добровольного заточения в Техасе. Если самоубийство и впрямь — крик о помощи, то, казалось бы, должно быть вполне логично, что человек открыто и честно сознается в своих попытках совершить его, чтобы вызвать сострадание, получить совет, сочувствие, да хотя бы просто дружеское объятие.
Или пробудить жалость.
Может быть, я просто слишком гордый? Не думаю. Я попытался, насколько мог, разобраться в своих мотивах, и не смог разглядеть в них ни тени желания жалости, которую, без сомнения, вызвал бы у Калли. Видимо, это означало, что мои попытки покончить с собой были порождены депрессией, желанием просто-напросто не продолжать жить. А эта мысль сама по себе способна вогнать в депрессию.
В конце концов я скомкал свои чувства и оставил историю без внятного завершения. Уверен, Калли моментально заметила это, но промолчала. Она заговорила не сразу. Я знал, что все случившееся было почти таким же трудным для ее понимания, как и для моего. Духовная близость вряд ли была нашей семейной чертой. Но я сейчас стал относиться к ней лучше, чем многие годы до этого, просто за то, что она слушала меня так долго.