Выбрать главу

Я молчал, не зная, как быть: рассказать, о чем я думаю, или рассказать, но немного по-другому, или соврать, – тогда он, улыбнувшись, говорил: «Прошло уже, а то бы сразу сказал».

Может быть, отец сам жил в «другом мире»? Насколько я был прав, полагая, что эта странная особенность, которая, как я узнал много позже, давно уже известна как склонность к фантазированию, – свойственна мне одному? Я избегал задавать себе этот вопрос – не только потому, что чувствовал беспокойство в словах отца, но и потому, что обладал способностью по своему желанию забывать о том, что меня беспокоило.

Помимо того что я считал способность фантазировать странностью, присущей исключительно мне, была еще одна причина, по которой я утаивал свои фантазии, – вернуться из моего «другого мира» было очень просто. Я мог сидеть рядом с бабушкой и глядеть на яркий солнечный свет, бьющий сквозь щелку в занавесках, словно прожекторы судов, проходящих по ночам через Босфор, и, когда я зажмуривал глаза, моему взгляду тут же являлась вереница красных космических кораблей. Точно так же я мог представить себе что угодно, а потом, покинув мир воображения, словно человек, выходящий из комнаты и выключающий свет (в детстве я очень часто слышал фразу «Погаси свет!»), мог спокойно вернуться к обычной жизни.

Какая разница между человеком, которому нравится воображать, что он Наполеон, и человеком, полагающим, что он Наполеон на самом деле? Первый – счастливый фантазер, а второй – несчастный шизофреник. Я очень хорошо понимаю шизофреников, которые не могут не жить в мире своих грез, прячась за маской какой-то другой личности, но при этом жалею их и втайне чувствую свое превосходство над ними – ведь они заперты в своем мире, как в тюрьме, и не могут вернуться в счастливый и надежный «настоящий» мир. Когда я был маленьким, мне было скучно в украшенных коврами (терпеть не могу ковры) гостиных и коридорах дома, похожего на музей, в обществе увлеченных математикой и кроссвордами позитивистов. В нашем темном и печальном доме не хватало (позже мои родственники это отрицали) душевности, любви, живописи и литературы (сказок), зато было слишком много вещей. Я укрывался в своем мире, думал о другом Орхане, живущем в другом доме где-то в Стамбуле, и представлял, что меняюсь с ним местами, именно поэтому, а не из-за того, что был несчастен.

Напротив – в детстве, особенно в течение двух последних лет перед школой, я чувствовал себя очень счастливым. С усмешкой признаюсь, что только в семье, а не среди сверстников я был благоразумным и послушным мальчиком. Все находили меня «прелестным» и «очень милым» ребенком, все хотели расцеловать и приласкать. Продавец фруктов вручал мне яблоко («Немытое не ешь», – тут же говорила мама), хозяин кофейной лавки угощал сушеным инжиром («Съешь после обеда», – говорила мама, одаривая лавочника аристократической улыбкой), случайно встреченная на улице родственница дарила конфету («Скажи спасибо», – говорила мама). Все это, наряду с поцелуями, похвалой и ласковыми словами, утверждало меня в убеждении, что мир, существующий в моей голове, – пугающий, странный, неподобающий – нужно хранить в тайне.

Огорчения, которые я испытывал в детстве, были связаны с моим ростом – я не мог выглянуть из окна на улицу, мне не было видно даже домов, стоящих напротив, только небо; когда я заходил с мамой в мясную лавку напротив полицейского участка (в лавке стоял неприятный запах, о котором я через некоторое время забывал, но, выйдя на свежий воздух, снова вспоминал), не мог увидеть, как мясник огромным ножом длиной с мою ногу разделывает мясо на деревянном прилавке; я не мог заглянуть в ящик мороженщика, не мог увидеть, что лежит на столах и прилавках, не мог дотянуться до кнопок лифта и дверных звонков. Если на улице происходило небольшое дорожное происшествие или мимо проезжала кавалькада конной полиции, передо мной все время оказывался какой-нибудь взрослый, и я пропускал половину события. Как только во время футбольного матча (отец стал брать нас с собой на стадион в очень раннем возрасте) возникала опасная ситуация, все зрители, сидящие впереди, разом вскакивали с мест, и я не мог увидеть, как забивают гол. Впрочем, я не огорчался из-за этого так, как брат, потому что во время футбола мое внимание было сосредоточено не на мяче, а на лепешках с сыром, бутербродах с брынзой и завернутых в позолоченную бумагу шоколадках, покупавшихся нам отцом. Больше всего я ненавидел, когда после матча мы попадали в толпу людей, которые, толкаясь, продвигались к выходу со стадиона. Когда я оказывался зажатым между их ногами так, что еле мог вздохнуть, весь мир представлялся мне темным и душным лесом из мужских ног, облаченных в мятые брюки и грязные ботинки. Вообще нельзя сказать, чтобы я сильно любил взрослых – кроме красивых, как моя мама, женщин. Взрослые были некрасивыми, волосатыми и грубыми, слишком неуклюжими и неповоротливыми, чересчур трезвомыслящими. Когда-то они знали, что внутри нашего мира существует другой, тайный мир, но с тех пор потеряли способность удивляться и мечтать. Мне нравилось, что они находят меня милым и то и дело говорят, до чего же я прелестный ребенок, нравилось, что при виде меня они расплываются в улыбке и балуют меня подарками; но вот постоянные поцелуи меня раздражали. Исходящий от них запах табачного дыма или духов бил в нос, щетина и усы кололи кожу. Мне не нравилось, что у мужчин растут волосы на внешней стороне пальцев, в носу и в ушах, я думал, что они по сравнению с женщинами более низменные и вульгарные создания. Рассказ обо всех этих огорчениях выводит наше повествование за пределы дома, на улицы Стамбула.