И вот стояла я возле такси, смотрела, как копошится муж, извлекая вещи из багажника, разглядывала с ужасом мою золовку, что сновала туда-сюда в дичайшей эйфории, и тряслась от страху!
«Здравствуйте. Как дела. Рада видеть», – турецкие крокозябры вертелись мельницей в моей башке. «К губам, ко лбу, чуть касаясь, чуть нагнув голову», – повторяла я про себя, пальцы дрожали все сильнее и сильнее, а мальчики в глазах наливались кровью, словно клопы.
Мы стали подниматься наверх. Пролет. Еще один. Котейко урчал звонко, или это у меня в пузе урчало. Полутемный коридор, три шага направо, поворот. И проем. Дребезжит лампа, мигает желтым. В проеме силуэт. Силуэт темный, грозный, как крейсер «Аврора», – не меньше. Золовка проскальзывает внутрь проема, мой муж турецкий склоняется почтительно, делая рукоцелование, и тоже отходит в сторонку… Еще полшага… Где мой желудок?.. Котенку муж у меня забрал, даже не заметила как… Лицом к лицу, глаза в глаза. Темные, умные, строгие, оценивающие…
Мне следовало полупоклониться, взять протянутую сухую и крупную руку, пропахшую хлоркой и сигаретным дымом, и произнести зазубренные крокозябры. И шайтан ли, а может, и не шайтан вовсе, словно стукнуло меня кулачищем в спину. И я опустила, уже готовые к лботыканию руки-крюки свои, сморщилась мордочкой и раз-ре-ве-лась. Ревела и без крокозябров, на хорошем турецком (откуда он взялся?) хлюпала: «Вот я и приехала. Приехала я. И все… И никого у меня тут нет, кроме тебя… Мама… Anne… Anne». «Анне» – так по-турецки звучит слово «мама». Оно само сказалось. Не надо было ломаться, просить разрешения, мучать себя и эту чужую женщину. Сказалось. И она обняла меня, и я еще пуще разревелась. И мы стояли на пороге, вытирая друг другу слезы.
Мы потом часто вытирали друг другу слезы, чаще, чем это следует делать невестке и свекрови. И я никогда, ни разу, произнося нерусское «анне», не думала, что это нерусское… Мама. Моя старенькая турецкая мама, седенькая, больная диабетом, уставшая, любимая.
А вы говорите, свекрови…
Я когда туда только приехала, в девяносто пятом, кажется, году, очень всего шугалась. Оно и понятно, девушка я была довольно-таки юная, на удивление пугливая, да еще и беременная. Тогда все друг на друга наложилось, и оказалась я на Царьградских просторах вся такая трепетная, бессловесная, с мыльными пузырями в мозгах. Понятно, что ни красоты стамбульские, ни экзотика пейзажей, ни восхитительная дешевая жрачка и барахло ни граммулечки меня не радовали.
Да еще и родня турецкая, ну, сам супруг и его всякие мамы, сестры, братья и прочие, совсем девчонку, то есть меня, затюкали. «Туда не ходи! Сюда не смотри! Этого не тронь!»
Существовала еще одна беда, усугублявшая все прочие, – я волей Аллаха попала в самый что ни на есть консервативный район Стамбула, где процент завернутых в чаршаф[2] теток на единицу населения превышал собственно само население. У нас в квартале на улицу с непокрытой головой выходить нельзя было – почти что пальцем тыкали. Вообще-то я – девка лояльная, и мне по большому счету во избежание конфронтации маленько себя поднагнуть не сложно. Но тут как-то даже моя лояльность и пиетет ко всяким там культурно-историческим и конфессионным заморочкам не срабатывали. Ну, не знала я – элементарно знать не могла всего, что требуется знать настоящей турецкой ханым[3], посему ляпы случались ежедневно, невыразимо огорчая правоверную родню и соседей.
А я, как назло, в ляпистые ситуевины залетала по самые уши. То в кофейню мужскую зайду пописать (беременных-то как прижмет, не удержишь), а в кофейне все соседушки мужского полу сидят и на меня зыркают в ужасе, мол, баба и здесь! То по-простому с бакалейщиком забеседую, да так, что потом его жена к свекрови моей жаловаться прибежит, мол, аж целых десять минут они были один на один в пустой лавке. То во время намаза в комнату загляну за книжкой и всех распугаю…
Однажды к нам ходжа должен был прийти. Ну, «к нам» это сильно сказано. Тетки квартальные собирались молитву на Кандиль[4] замутить, посему ходжу призвали. Понятно, что ходжа сам по себе, в отдельной комнате, молящиеся женщины – сами по себе. Но предварительные беседы, финансовые переговоры и «чай-кофе-потанцуем» свекровушка моя на себя брала. А потому предварительно она приобрела для ходжи необходимые для действа причиндалы: полотенчики там, коврик для намаза и шапочку такую специальную, крючком вязанную. Шапочка эта, лежавшая для сохранности на комоде в нашей спальне, мне безоговорочно глянулась. А что? Экзотический хэндикрафт! Я ее повертела, примерила, покрутила так-сяк, а потом, выяснив, что на мой шестидесятый размер шапейка не налазит, я ее нахлобучила на мужнину племяшку – красавицу трех лет от роду. Девица черноволосая, черноглазая, а скуфейка из белой нитки и крахмалом эдак сочно «хруст-хруст» делает… Гюльке (племяшку так зовут) тоже этот хэндикрафт по душе пришелся, ну она и ринулась всем хвастаться…