Выбрать главу
из-под длинных ресниц на утопающий в темноте потолок.  Тикают часы. И штрихи ложатся на бумагу.  Крис снова закрывает глаза. В октябре того года в Стамбуле разразилась война. Армия дала достойный отпор, и они вернулись победителями. Он вернулся. Стамбульские ночи стали еще более страстными с тех пор. Аромат персиков стал ярче, а винные кубики льда, казалось, нещаднее жгли покрытую шрамами кожу. Они все также молчали, широкие ладони сжимали тонкие ткани, грубо сминая их, а дыхание на уровне шеи было опьяняющим и без вина.  В Прагу совсем скоро должна была прийти весна, Крис чувствовал это, просто приоткрывая тяжелые веки и всматриваясь в мрачные скульптуры на Карловом Мосту. Влтава шумела где-то совсем рядом, отзываясь на мирный снегопад за окном. Крис перекатил голову с одной стороны дивана на другую и застонал, низко, чувствуя, как в области шеи горит градусом алкоголь. Штрихи за мольбертом прекратились, и стук каблучков отбил старенький потертый паркет мастерской. Она красавица, рисующая его по ночам, пока он бредит о жарком Стамбуле. И черты лица у нее совсем не европейские, совсем не азиатские, она как та царевна на шелках, в удушливых, пропитанных немыслимой нежностью, ночах. Другая, с тонкими запястьями и прямым носом, с широкой переносицей и ресницами, что загибаются вверх, с пронзительным взглядом светлых глаз, такими темными, будто бы вся чернота этих молчаливых ночей собрана в них. Художник перед ней совсем обнаженный, тихий, только смотрит спокойно глазами в глаза, проводя длинными пальцами по мокрым прядям светлых волос. Крис так и не может понять, почему же для того, чтобы рисовать его она одевается так, будто сошла со страниц древних книг. Строгая юбка из плотной ткани, корсет, заканчивающийся под грудью и элегантные туфли - все, что она надевает в эти ночи. Распущенные волосы непослушными волнами стекают на обнаженные лопатки и прикрывают молочного цвета кожу груди, руки перепачканы в акварели и мазок алой краски, пересекающий изящной формы губы, заставляют художника вновь и вновь раскрываться перед ней. Он хочет рисовать ее сам, но она не дается. Он хочет усыпать ее гранатовыми зернами и золотистой пудрой и рисовать, пока в его сознании будут рождаться картины этих турецких призрачных ночей. Она не его муза. Музы вдохновляют, она же рождает в нем болезненную тоску по несуществующим воспоминаниям. В ее руках алая лента, которая вскоре ложится на его запястья.  Шелк пахнет... персиками. И Крис почти до слез зажмуривает глаза, судорожно хватая искусанными до припухлости губами душный воздух мастерской. Она наклоняется ниже, царапая своими ресницами покрытый соленым потом лоб, и медленно вяжет узлы, обертывая его запястья алым шелком, что впитал в себя самый развратный запах на земле. Он сжимает ее холодные бедра коленями и смотрит в глубокие глаза. Это не страсть, это не любовь, это не наваждение. Не придумали еще слова, чтобы описать это чувство. Вечность, пожалуй, подходит больше всего. Говорить нет смысла, хочется глухо дышать и тихо стонать, смотря прямо в эти бездонные глаза. В них космос, в них Стамбульские ночи... Руки, связанные за головой, слегка немеют, а покрасневшие губы боятся произносить слова, чтобы не разрушить тонкую вуаль сна, накрывшую эту снежную реальность. Она обхватывает пальцами его кадык и роняет ладонь в яремную ямочку, выбивая из него томный вздох. Колени остро впиваются в легкоранимую кожу, меж ребер уже вылупливаются бабочки похоти, готовые стаей вырваться наружу. Ее дыхание в районе ключиц, ни миллиметром ниже, легкий поцелуй в шею, оставляя на пульсирующей венке темно-бардовую краску с теплых губ. Ее присутствие испаряется. За мольбертом тонкие пальчики пробегаются по поверхности акварельных красок, выборочно вытаскивая на тумбу крохотные ячейки. Черная, бордовая, алая. Ребром ладони она сметает все остальное с невысокой тумбочки и льет в стакан воду из кувшина. Широкая мягкая кисть окунается внутрь, кончик заостряется, с него струей течет вода. Кисточка погружается в ячейку с черной краской, теперь кончик словно бы покрыт сажей, она делает пару мазков на своих руках, чтобы определить тон и, улыбнувшись, наносит медленными движениями краску на белый лист с наброском. Крис неподвижен, он чувствует запах акварели и ночи. Теперь она холодная. Морозная. Чешская. Со снегом и острыми колкими взглядами. Она рисует черным, разводя его до всех оттенков серого, она рисует темноту и духоту, напрягшиеся мышцы красивого тела, сильные ноги, темные соски, острый кадык, испепеляющий в своем желании взгляд, вены... оплетающие самый низ живота и спускающиеся еще, ниже... На прекрасные ладони с длинными пальцами падает свет фонаря с Карлового моста, также на лоб, на распухшие чувственные губы, на коленку, на красивой формы пальцы ног.  Она рисует черноту вокруг и сливающегося с этой, готовой взорваться, чернотой мужчину. В комнате напряженно. Как будто цветок, что созрел, вот-вот разорвет воздух своими распустившимися лепестками. Чернота раскрывается медленно, прямо изнутри, из сердца. Она рисует его ресницы и выпирающие ключицы, почти греческий нос, широкие коленные чашечки, сильные бедра, оттянутые сережками мочки ушей. Она рисует его похотливых бабочек, которые стремятся выпорхнуть меж его ребер, сквозь вена, вздувшиеся внизу его живота, через приоткрытые пухлые губы. Она видит их черные бархатные крылья, которые пахнут как вязкий гранатовый сок ночного Стамбула. Художник временами томно низко выдыхает, грудь его вздымается и опускается снова, в тишине слышен стук сердца, и бьется оно в ритме ночи. Она окунает кисточку в стакан и набирает новой краски. Алой. Акварель окутывает всю кисть, поглощает ее настоящий цвет, позволяя своему естеству перейти в необузданную алую страсть. Художница делает мазок, еще один, в черно-белый рисунок с темными бабочками, покрывающими ребра мужчины, врываются краски вина. Лента, что сжимает его запястья, окрашивается в алый на рисунке. Картина погружается в беспросветную душную ночь любви.