Выбрать главу

- Не за себя, за тебя боюсь. За себя я тебе на сто годов вперед все грехи отпустила. А они пусть за себя скажут. Ведь ты от своего креста каждому дитю своему долю дал, от них тебе ее и обратно получать.

- Что же я им скажу, Кланя? - Михей тихо и почтительно смотрел на нее. Что? Надоумь.

- Что? - Клавдия встала и стала медленно, по кругу обходить комнату, как бы заново осмысливая в ней каждую вещь и предмет. - Вот видишь, - она коснулась фотографии, - это мы сразу после венчания. А это вот с первеньким нашим - Андреем. - Ладонь ее постепенно оглаживала шкаф, сундук, стулья, гитару на стене. - Твоя... Это все наша жизнь с тобой, Михей. - Она сделала полный круг и, встав рядом с мужем, прижала его голову к себе. - Я за тебя все сама скажу... А теперь давай стелиться. И уж ты носа из боковушки не показывай. А то ходят всякие. Да и братеник твой глаз не сводит с дома, все прибаутничает. Я здесь, на сундуке. - Клавдия, словно вспоминая что-то только им ведомое, усмехнулась в его сторону одними глазами. - Авось мне не привыкать.

Михей просительно было позвал ее взглядом, и она не то чтобы отказалась, а этак бочком, но с

такой вызывающей насмешливостью окинула его с головы до ног, что ему самому стало неловко.

II

Уложив мужа, Клавдия, клубочком, не раздеваясь, свернулась на сундуке, но так и не смогла заснуть. Правда, была даже рада бессоннице. Снов она не любила, потому что сны располагают к гаданиям, а в будущее, как в глубокий колодец, она боялась заглядывать, считала: человек жив одним днем.

Печально, но без горечи вспоминала она сейчас свою жизнь. Она не винила Михея, скорее была даже благодарна ему: иначе и не почувствовать бы ей до века своей силы, не утвердиться бы в собственных глазах. Без него, в тяжких трудах подняла она троих, выучила, поставила на ноги. И ни один не остался без доли. Ощущение вот этого одного, до конца сделанного ею дела, его доброты и законченности и составляло суть той перемены, какую уловил в жене Михей: умно сделанная работа всегда метит особой печатью лицо своего мастера. Но для полного душевного равновесия ей не хватало последнего вздоха - Михея. Клавдия была уверена, что сумеет подобрать ключики к детям, ожесточившимся против отца, - уж очень хорошо она их знала: примут они его, смирятся. Но в размышлении об этом возникала в ней, в самой ее глуби, отдаленная боль сомнения, далее не сомнения, а легкой тени его: а вдруг? И от этого ей, как при мысли о смерти, становилось не по себе.

Едва скорый рассвет отбелил окна, она поднялась и вышла во двор. Придирчиво осмотрела свое нехитрое, но ухоженное хозяйство - садок в пять яблонь, птичник, кухню, - кое-где утвердила изгородь, и, лишь убедившись, что все в порядке, вышла к морю.

Когда-то, еще лет десять тому, до моря легким шагом было минут пять ходу, а сейчас край обрыва чуть ли не упирался в крайнюю стойку ее усадьбы: вода слизывала берег, и берег все ближе подступал к городу...

- Что, кума, ползем помаленьку, полегоньку к чертям на закуску? - И сам себе отвечал злорадно и далее как бы со сладострастием: - Пол-зе-ем!

От неожиданности она вздрогнула, но не обернулась: узнала - Прохор, брат Михея. Жили они огород в огород, но не знались. Так вот только, по пьяной лавочке, лез к ней в душу сосед со своими разговорами.

Отвечать ей не хотелось, в иное время и не ответила бы, но сегодня снизошла:

- Не доживем. А доживем, так переберемся.

- А оно и там достанет, - Прохора прямо-таки разбирала хмельная озорнота. - Что тогда, кума?

- Тогда на кладбище, за Быструю.

- От него и за Быстрой не скроешься.

- Там все одно.

- Не скажи, кума. Пишут, я читал, может, и там жизнь. Только в ином роде. И вдруг - на тебе, дно морское. Хотя, - он жирно хохотнул, - ежели в смысле русалок, конечно...

И тут впервые она повернулась к нему:

- Тебе бы, Прохор Савельич, о душе пора...

Но не заключила, пошла себе мимо.

Круглое, глядевшее скорее вспухшим, чем толстым, лицо Прохора сразу осело и как бы далее сузилось.

- Вроде родня,- начал он примирительно,- а живем, как...

Уже проходя мимо, Клавдия брезгливо перебила:

- Что мне от твоего родства, теплее было или сытнее?

Она шла к дому, а вслед ей неслось пьяное Прохорово:

- Не в ту сторону смотрела вовремя. Перешел мне братеник дорогу, а ты и позарилась: король! Вот и обсасывала всю жизнь девятый кол без соли. Где он теперь, король твой? А я и взаправду кум королю - трудовой народ. Мы всех этаких, как Михейка твой, к ногтю...

Ей даже плюнуть лень было в его сторону. Она вошла в дом, и сразу навстречу ей из светелки выплеснулся тревожный вопрос:

- Что там, Кланя?

- Спи, братеник твой разоряется.

- На свет бы мне - я бы его мигом в чувства привел.

Клавдия усмехнулась, и не без горделивости: помнила, в каком страхе держал ее благоверный Прохора.

- Лежи...

И осеклась на полуслове: в окна, в двери, во все, казалось, открытые щели, хлынуло в дом с Прохорова двора:

Я люблю тебя, жизнь,

И надеюсь, что это взаимно...

Из светелки выскочил Михей и, замерев на пороге, смотрел от себя наискосок в окно и слушал, как, заглушая музыку, изголяется над его женой не единожды битый им, пьяный в доску братеник:

- Слыхала! Импортный! И еще два про запас. И "Темп"! Одних ковров болгарских пять!.. И в загашнике шевелится! И не в хибарке вроде твоей обитаю - в доме о пяти стенках. Вот так люди живут, по тюрьмам не шляются!.. Стерьва!..

Прохор стоял, раскачивая межевой штакетник, и плакал при этом громкими пьяными слезами.

Клавдия взглянула в сторону мужа, и что-то в ней дрогнуло, покачнулось. Стоял он к ней в профиль, тень полураскрытой двери, падавшая ему от виска к подбородку, скрыла морщины, и сейчас, почти черный в исступленном бессилии, со сжатыми кулаками, готовый в любую минуту рвануться с места, Михей выглядел тем молодым заводилой в слободе, за которым, как в омут, бросилась она тридцать лет тому. Вся обращенная туда, в прошлое, Клавдия тихо и бездумно обошла Михея сзади, прижалась щекой к мужниной спине и сразу почувствовала частое гневное биение его сердца:

- Михей... Михеюшка...

III

Постель Михей устроил себе так, что окно оказывалось прямо перед ним. Теперь, когда он ложился, море становилось лишь продолжением проема, и белые парусники, бороздившие ближние воды, подплывали к самому подоконнику, касались его и тут же шли дальше. У моря пятидесятилетний Михей вновь становился мальцом с прибрежной слободы, и выгоревшая до дна бродяжья душа его плыла с каждым парусником на очередные чертовы кулички, подальше от земли, которую объездил он, кажется, вдоль и поперек и едва ли не всю, но ничего не принес домой, кроме отвращения и обид.

Поэтому стоило ему увидеть наконец Клавдию, вдохнуть ее тепла и света, он с особой, можно сказать, остервенелой злобой сетовал на судьбу за то, что она уготовила ему счастье под собственной крышей, а послала разыскивать это счастье в тридевятом царстве. Да и сейчас, когда Михей вроде бы и перехитрил долю, он должен был взять еще свое кровное не иначе, как переступив через самого себя: у собственных детей выпрашивать.

Михей без обессиливающего его негодования не мог представить себе, как придут они и вот здесь, за этой самой дверью, станут судить его, Михея Коноплева, родного отца. И хотя чуял он, волчьим чутьем своим чуял, что неспроста Клавдия собирает их именно здесь, в родном доме, - хочет за столько лет боли свое взять! - ей прощал, им - нет...

А за дверью входили и выходили: кто-то прибегал за квашней, кто-то долго и нудно объяснял, зачем человеку и его имуществу необходимо страховаться; по радио передавали о новых происках империалистов в Дамаске; принесли газету, и Клавдия, разворачивая, шуршала ею. Все это отмечалось памятью, но не задерживалось в ней. Состояние, суть Михея можно было сейчас обозначить одним словом: когда? И уже как продолжение: когда придут?