Выбрать главу

Он постоял, глядя на занавеску, и вдруг само сказалось то, о чем он думал сейчас.

— А сын… наш сын, он жив?

— Вася? Вы же видели его в моем купе. Офицер.

Горелов обернулся. Он приготовился увидеть строгое, даже суровое и осуждающее лицо, а Катя улыбнулась доброй, жалеющей улыбкой.

— Вы очень одиноки, Митя, не правда ли? Друзья-то хоть есть у вас?

Теплота и нежность делали необидной жалость, звучавшую в ее голосе, и Дмитрий Афанасьевич, соглашаясь, угрюмо мотнул головой. Но тотчас запротестовал.

— Нет, это вы уж слишком! Я очень люблю свою работу, и не за то, что она дала мне вот эти ордена, солидный оклад, машину, министерскую квартиру в Москве и прочие земные блага. Я вижу, как нужна моя работа народу, и это делает меня счастливым. В работе я счастлив, а это, согласитесь, не мало. Работа — половина жизни человека. И все же холодно мне как-то и обидно. За что, на кого обидно, не знаю. Если бы я верил в бога, я бы подумал, что он карает меня за мой отвратительный поступок с вами. Тут я кругом виноват. Снимите меня или милуйте — ваша воля. Но лучше казните. Тогда мне легче будет, — задыхаясь от искреннего волнения, закончил Горелов.

— О какой казни вы говорите? — жалобно спросили Катя. — Вы не виноваты. Иначе поступить вы не могли.

— То есть? Почему? — удивленно поднял на нее глаза Горелов.

Катя слабо улыбнулась.

— Разве я не видела, какой вы непутевый, с нехорошими причудами, самонадеянный, но в то же время слабый-слабый. Вас нельзя было оставлять одного. Вас спасать надо было от самого себя. Я, я во всем виновата! Я не имела права бросать вас!

— Вы меня бросили? — с угрюмой обидой пробормотал Горелов. — Не заметил.

— Да, я, я! Но тогда я тоже была слабой. А вас я считала порченым. Не обижайтесь. Это во время диспутов о свободной любви.

— Генька, чтоб ему пусто было! Вот кто мне вспомнился! — засмеялся вдруг Горелов лукаво, по-молодому щуря глаза. — Тоже воспоминание бедной юности моей. Помню его библиотеку, перед которой я благоговел. Чудовищная мешанина из Ницше, Боккаччио, Фукса, «Мудрости йогов» и каких-то брошюр по спиритизму. А вы помните его?

— Я его ненавидела! — сказала Катя, ни разу не улыбнувшись во время веселых воспоминаний Горелова. — Сколько мук он мне причинил! Я боялась за вас. И мне хотелось вынуть свое сердце и дать его вам вместо вашего. Тогда азаревские не были бы вам опасны. Глупости, скажете? Нет, не глупости. Это было так прекрасно, Митя.

— Не думаете ли вы, Екатерина Васильевна, что я был верным учеником Геньки и убежденным апологетом его теории? Как ее? Да, «теории стакана воды», — глухо откликнулся Горелов, снова изменившись в лице. — Озорничал просто. Сопляку-мальчишке интересно было поиздеваться над такой серьезной вещью, как любовь.

— Озорничали? Да, озорничали. И со мной вы наозорничали, Митя.

Она поникла, сгорбилась, зажав ладони в коленях. Пушистые ее ресницы опустились, и она стала прежней покорной и безответной Сосулькой. А на Дмитрия Афанасьевича нахлынула такая тоска, что перехватило горло. Жаль было до слез, но не поймешь — ее или себя. Он молчал, тяжело, исподлобья глядя мимо Кати. В купе стало так тихо, будто здесь не было людей. Только звенела от хода поезда ложка в пустом стакане.

— Вы, конечно, замужем? — наконец спросил Горелов, чтобы оборвать это тягостное молчание.

Катя отрицательно качнула поникшей головой.

— А были?

— Нет.

— Не поверю, чтобы никто не искал вашей взаимности!

— Почему не искали? Искали, — подняла она голову. — Самым упорным искателем был Саша Щукин. Помните?

— Какой Саша Щукин? Это не комсорг с вашей «Парижской Коммуны»?

— Он. Помните, он вечерами играл в нашем саду на гармошке? Плохо играл.