Под пение монахинь экскурсия, пересмеиваясь и подшучивая над Сашком, поспешно отступила из собора. Катя и Митяй вышли последними, медленно, не глядя друг на друга, и повернули в сад. Под его густыми ветвями была та же торжественная тишина, что и в соборе. Далеко слышно было, как на колокольне нежно ворковали и звонко хлопали тугими крыльями голуби. Они молча дошли до середины сада, где на небольшой круглой полянке, обсаженной кустами сирени и акаций, стояла загадочная каменная постройка, не то склеп, но без крестов и надписей, не то беседка, не то, как пошутил Тургенев, «греческий портик из русских кирпичей». За колоннами в таинственном полумраке смутно белела стройная мраморная ваза — погребальная урна с наброшенным на нее мраморным же покрывалом. Среди девчат коммуны ходила легенда, что здесь похоронена девушка, покончившая самоубийством после измены жениха. А ребята дразнили девчат, уверяя, что здесь зарыта любимая лошадь самодура-помещика.
Они вошли внутрь. Катя обняла урну, прижалась к ней щекой, застенчиво глядя на Митяя снизу вверх, и сказала мечтательно:
— Вот любовь до гроба.
— Брось ты, Сосулька! — засмеялся Митяй. — Здесь старая кляча зарыта. А любви нет, есть одна физиология. Ты послушай, что на этот счет Генька Азаревский говорит. Вот голова, митрополита Введенского переговорит! Знаешь Геньку? Его же весь город знает.
Катя знала Геннадия Азаревского. Она не раз, встречая его на улицах, посмеивалась над этой нелепой, карикатурной фигурой. Сын городского врача-хирурга, студент-первокурсник московского университета, он в первые же летние каникулы изумил родной городок самым модным покроем костюма и самыми модными идеями. Но как истый сноб, свой модный костюм он довел до крайности: длиннополый пиджак его смахивал на армячок, узенькие и куцые брючки были чуть не до колен, а остроносые ботинки «джимми» напоминали лыжи. Такими же крайними и уродливыми были и его идеи, где-то подслушанные и плохо переваренные, вроде «теории стакана воды». По этой теории любовь признавалась только как физиологическая потребность, подобно жажде, голоду, сну.
В то лето всюду спорили об этике и морали любви и брака. Спорили в литературе, в книгах, имевших короткий, но шумный и нездоровый успех: «Без черемухи», «Луна с правой стороны», «Любовь пчел трудовых», спорили в газетах, в журналах, от теоретических до юмористических, на клубных диспутах, и больше всего спорила молодежь — в аудиториях и коридорах вузов, и студенческих и рабочих общежитиях, на комсомольских собраниях.
Азаревский, приехавший в Вышний Мостовец на каникулы, бросился организовывать доклады и диспуты и любви в городских клубах и скоро завоевал громкую, но скандальную известность самого ярого, не знающего меры проповедника «теории стакана воды».
Говорил он умело, уверенно и пышнословно, видимо, имея уже в этой области немалый столичный опыт. На тех диспутах Генька кричал, что он бунтарь, ниспровергатель фальшивых кумиров, а фальшивыми кумирами оказывалось все, чем прекрасна человеческая жизнь: любовь, верность, нежность к родному ребенку, извечное стремление человека к материнству и отцовству, дающим чувство связи с вечностью. Его лукавые остроты, коварные сравнения, циничная ирония вначале вызывали оживление и смех в зале, но, не кончив еще смеяться, люди вдруг прозревали: этот хлыщеватый мальчишка, наверное, тайный трусливый распутник, растоптал, оплевал и унизил все их самые дорогие, самые высокие и целомудренные чувства. И обычно дело кончалось тем, что под возмущенные крики, свист и топот Геньку выгоняли со сцены. Но это ничуть не обескураживало Азаревского. Нагловато и презрительно ухмыляясь, он не отступал за кулисы, а гордо, победоносно спускался в зрительный зал, в первые ряды, где обычно сидели его немногочисленные сторонники и поклонницы.
И в Комсомольском саду тоже шли злободневные споры о любви и браке. Они затягивались подчас до рассвета. На этих спорах многие срывали голоса, рвалась не одна дружба и не одна любовь давала зловещую трещину. Митяй охрип, защищая «теорию стакана воды». Но спорил он весело, со смеющимися озорными глазами, словно забавлялся, устроив переполох и кавардак в сердцах какой-нибудь влюбленной пары. Катя в спорах робко молчала, но слушая бесшабашные Митяевы слова, она низко опускала голову или отворачивалась, как будто хотела скрыть навернувшиеся слезы. Видно было, что эти споры обходились ей недешево: грустные глаза ее делались усталыми, ошеломленными, а лицо бледнело…