Когда я думаю о последних годах его жизни с нами, вспоминается не он сам, а приметы его присутствия: глухой гул мотора на подъездной аллее в сумерках; вспышка света сквозь шторы в прихожей; усталое звяканье ключей о столик у двери; разговоры с мамой в ванной, тягучие, напряженные; тертые джинсы и спецовка на батарее воскресным днем; стук алюминиевой стремянки, когда ее выносят из гаража; визг болгарки длинными весенними вечерами. Думаю, ему нравилось, что в театре его мастерство ценили, – и он хотел, чтобы так продолжалось и впредь, что же тут плохого?
Но телевидение сгубило отца – исказило его самовосприятие, взрастило в нем ложную скромность, а это еще страшнее, чем самомнение. “Да, все мне говорят, что участвовать в этом проекте – большая честь, и они, пожалуй, правы, – рассказывал он нам. – Посмотришь, какие таланты работают над фильмом, так даже страшно становится, – и я меж ними затесался! Задаюсь вопросом: а вдруг я не на своем месте? Скажем, эта звезда, Мэксин Лэдлоу, – я недостоин и стоять с ней рядом”. Позже он стал делать вид, будто ступенька, на которую он поднялся, – и вовсе ничто. “Не буду больше про эти дела рассказывать, и так все уши вам прожужжал”, – и продолжал пичкать нас подробностями.
В тот день, когда он позвонил маме похвастаться, что его пригласили в съемочную группу сериала, трубку никто не взял: дело было в рождественские каникулы, и мы с мамой уехали то ли к бабушке с дедушкой, то ли в город по магазинам. В те времена постоянного адреса у него не было – по самым последним сведениям, он снимал комнату в небольшой гостинице под Джиллингемом. Жаль, никому не пришло в голову сохранить кассету автоответчика с его сообщением, – послушать бы еще раз, сверить с той версией, что осталась у меня в памяти. Наверняка я тогда недооценил его тон – радостный, но чуть насмешливый, с неизменным подтекстом: “Я же говорил!”
Между тем предыстория была простая: плотника, с которым отец познакомился в болтонском театре “Октагон”, назначили мастером в съемочной группе нового сериала, и он набирал помощников. Пригласил и отца, к его радости. Съемки начинались через три дня в Лидсе, куда предстояло выехать на несколько месяцев. Жить они будут в мастерской, там общая кухня и душ, у каждого раскладушка, – сойдет на время. Через несколько дней он выезжает на север. Как устроится, позвонит. Для него это блестящая возможность, повторял он, блестящая.
Я не раз пытался представить, что сказала бы мама, будь она дома. Дала бы понять, что ей нет больше дела до его “блестящих возможностей”? Убедила бы не ехать?
Коробка была у меня в сумке, вместе со всеми пожитками.
– Ну что, нашел? – подгонял сидевший за рулем отец. – Живей!
С автостоянки мы еще не выехали. Наш “вольво” отражался в тонированных стеклах “Поваренка”. День был яркий до одури. Пахло выхлопными газами, даже при выключенном двигателе. Крышка багажника нависала над головой, точно огромное крыло; я забрался с ногами на бампер, но до сумки дотянуться не мог, совсем чуть-чуть не хватало.
– Никак не достать.
Отец даже головы не повернул, поглядывал на меня в зеркало заднего вида.
– Лезь в багажник.
Я залез, а там все его вещи: ремнабор в ящике с длинной ручкой; мусорные пакеты, где умещался весь его гардероб; связка клюшек для гольфа; ведро с обойными кистями, старыми строительными ножами, бутылками лака и скипидара. В дальнем левом углу, на груде тряпок, лежала моя сумка. Я подтащил ее к себе, расстегнул молнию.
– Шевелись, Дэн, или так и поедешь в багажнике.
Коробка была на самом дне, но я ухитрился ее выудить.
– Иду! – крикнул я, и отец завел мотор. Я быстро спрыгнул, захлопнул багажник.
– Пристегнись, – велел отец, когда я устроился рядом. Он защелкнул ремень, переключил передачу. – Так почему я до сих пор о ней не слыхал? – спросил отец, выруливая задним ходом со стоянки.
– Ее только что выпустили. И мама взяла для меня в прокате.
– Надолго?
– На несколько недель, наверное.
– А-а, – протянул он, – значит, можно пока не слушать, не к спеху. Давай лучше музыку поставим. У меня тут “Смитс”, тебе понравится.
Я весь поник.