Выбрать главу

Перемены начались тихим утром в четверг, 17 августа 1995-го, когда я увидел, как к нашему дому подъезжает старенький отцовский “вольво”, – синее пятно двигалось будто сгусток крови по вене. Все утро я его высматривал, забравшись с ногами на деревянную скамью у окна гостевой комнаты, но видел только пустую дорогу – влажную полосу асфальта, где торжественно вышагивали вороны, – и сникал всякий раз, когда появлялся автомобиль и с ревом проносился мимо.

Мама неделями готовила меня к разочарованию – объясняла, что Фрэнсис Хардести, сколько бы он ни клялся и ни обещал, может и вовсе не появиться. “Для твоего отца превыше всего удобство, – предупреждала она. – Если он тебя подведет, близко к сердцу не принимай. Он про тебя просто забыл, и все”. Эти разговоры мне всегда были не по душе. Чем яростней ругала она отца за его спиной, тем проще мне было заткнуть уши. На расстоянии его недостатки блекли. Я верил, что однажды он опровергнет мамины слова, покажет себя с лучшей стороны.

В то утро мама поджидала его в прихожей – наверное, не один час там простояла. Когда раздался звонок, она посмотрела на позолоченные часы у двери.

– Ровно семь тридцать, – сказала она, когда я спустился. – Это точно не он. Можно было еще поспать.

Но за стеклянной дверью маячил размытый силуэт: рубашка, бледный овал лица, темная копна волос. Никогда я так напряженно не вслушивался в трель нашего дверного звонка, она казалась бесконечной, – и теперь, стоит мне услышать похожий звонок, внутри у меня все холодеет.

Отец на миг задержался в дверях, оглядывая нас. Было бы проще, будь у него внешность матерого преступника: костяшки в наколках, бритая голова, байкерская кожанка, ледяной взгляд – посмотрит, и сердце в пятки. Но на самом деле ничего пугающего в облике Фрэнсиса Хардести не было. Среднего роста, худощавый, но не тощий, с чуть наметившимся животиком. Носил он рубашки из синтетики и свитера без ворота, однотонные или в мелкий рисунок, и линялые джинсы или темно-синие вельветовые брюки; карманы, где он держал ключи и бумажник, вечно были протертые. Власть над людьми давал ему голос – звучный, как у радиодиктора, не резкий, как у большинства, а бархатный, чуть воркующий. Вдобавок он был красив нешаблонной красотой. Нос у него, к примеру, был толстый, но ноздри изящные, будто в противовес. И ни у кого больше я не встречал таких глаз – светло-карих, медовых, с рыжими пестринками в глубине. Обычно он был чисто выбрит, но день-другой не побреется – и лицо смягчалось, делалось не такое загнанное. Имелась у него одна маленькая слабость – пристрастие к тонким сигарам, и с сигарой во рту выглядел он почему-то не манерным, а сосредоточенным. Он предпочитал сорт “Кофе со сливками”, только название ему не нравилось – мол, лучше сгодилось бы для пудинга, вот он и называл их “Винтерманс”. “Еще одну «Винтерманс» на сон грядущий – и баиньки”. Их желтизна въелась в его пальцы; ими пропах он весь – волосы, одежда, кожа.

Он замер на пороге и, прищурившись, смотрел на маму.

– Кэт, – он неловко махнул, – рад тебя видеть. Как он, готов? – Мама уперлась в дверной косяк, невольно преградив ему путь, и он, стоя на пороге, заглянул в прихожую. – Надеюсь, собрался, дружок? Надо проскочить без пробок.

Готов я был на все сто: искупался, оделся, наелся кукурузных хлопьев, а сумку собрал еще накануне вечером. В ту ночь я почти не спал. А когда увидел его, так обрадовался, что потерял голос. Раз в кои-то веки отец сдержал слово – не верилось, что он здесь! Вдобавок у меня был полон рот крови: от радости я сиганул со ступеньки и прикусил язык.