Ну, скажем, вопросы происхождения.
Станислав Лем всю жизнь считал себя поляком, хотя предками его были евреи.
Жизнь в оккупации лишила писателя многих иллюзий, по крайней мере он на собственной шкуре узнал, что такое не быть арийцем.
«Я ничего раньше не знал об иудейской религии, — писал Лем в эссе «Моя жизнь». — О еврейской культуре я, к сожалению, тоже совсем ничего не знал. Собственно, лишь нацистское законодательство просветило меня насчёт того, какая кровь течёт в моих жилах». Позже, в письме американскому переводчику Майклу Канделю (от 6 мая 1977 года), Лем прямо признавался в своём еврействе, называл себя евреем.
«Немцы (тут не обойтись без банальностей), — писал он Канделю, — были методичны, планомерны, исполняли приказы безличностно и вообще механистически. Они считали себя Высшей Расой, а нас, евреев, чем-то вроде Ungeziefer, паразитов, вредных насекомых, которых нужно уничтожать, букашек, таких хитрых, наделённых такой наглостью, что они, эти букашки, посмели, благодаря своей подлой мимикрии, принять сходство с Человеком прямо поразительное»{26}.
Антисемитизм и вообще насилие устрашали писателя.
«Теперь, впрочем, — говорил он в одном из своих поздних интервью, — преимущественно среди молодого поколения антисемитами являются люди, которые в жизни ни одного еврея в глаза не видели. Может, в связи с этим они не проявляют столь людоедских позиций, как поколение их отцов. Кроме того, евреев у нас почти уже нет, хотя есть те, которые утверждают, что мы все евреи. У меня к этому такой же подход, как у дирижёра американского оркестра, к которому ни с того ни с сего обратился дирижёр советского оркестра. “У меня играет шесть евреев”, — сказал он. “А я не имею понятия, кто у меня играет, — ответил американец, — мне как-то не пришло в голову об этом спрашивать”»{27}.
4
5
«Из моей семьи мало кто уцелел, — вспоминал Станислав Лем. — Кроме отца и матери, только два кузена и одна дальняя родственница. А теперь вот один французский профессор в открытой печати утверждает, что немцы в оккупированной Польше вообще никого не убивали, что всё это — чистые домыслы. А известный учёный-лингвист Ноам Хомский берётся этого профессора защищать от нападок всяких там французских интеллектуалов, потому что, как говорит Хомский: как это всё там было, он, конечно, не знает, но свобода слова, а значит, свобода высказывания любых личных убеждений должна соблюдаться всегда! Цензура могла помешать французскому профессору распространять своё категорическое dementi[19] немецкого геноцида, но ведь любая цензура — это отвратительно! И вот я читаю о стычках и диспутах в немецкой прессе, и сквозь тон сконфуженности (всё же речь идёт о либеральных, прогрессивных газетах, таких как “Frankfurter Allgemeine” и “Süddeutsche Zeitung”) пробивается всё-таки некий старательно скрываемый отзвук удовлетворения. Возможно, это лишь моё, к тому же ошибочное впечатление, но в любом случае, видимо, не существует в мире такого большого и ужасного преступления, которого нельзя было бы однажды обелить, — причём тогда, когда ещё живы уцелевшие жертвы! Мой невозмутимый либерализм улетучивается, как камфора, при чтении подобных сообщений. Французский профессор, nota bene, конечно, не первый является с миссией полного оправдания немцев, но все такие попытки кажутся мне странным извращением. Наверное, всё, что находится в камерах и бараках Освенцима, этот профессор считает умышленно изготовленным реквизитом. Странно и то, что благородный защитник французского профессора, этот вот Ноам Хомский, — сам еврей по национальности. По правде сказать, я просто не знаю, что нужно делать в подобных случаях.