Читая подобные страницы «Моей жизни в искусстве», вдруг понимаешь, как много в характере К. С. и его творчестве связано с этим вот способом жить, раскованным, радостным, насыщенным практическим и нравственным опытом, неожиданной информацией, от которой не защищаются сложившимися понятиями и привычками. Осознаешь, насколько свободно и многообразно в такой, открытой всему, обстановке мог развиваться его гений. И как мало предостерегающих знаков подавала ему в те напряженно-беззаботные дни судьба. Сегодня, пожалуй, только студенческие кампусы лучших университетов открывают перед юной личностью пространство, настолько выделенное из жесткого социального контекста, так богатое возможностями самопонимания и самоосуществления.
Кто знает — может быть, именно запас свободы, полученный в первые годы взросления, дал ему силы не просто выдержать жесткость исторических обстоятельств, но и вписаться в них, не потеряв себя. Неожиданно легко пожертвовать внешним, но уберечь от серьезных искажений свой внутренний мир, сохранить волю движения к поставленной цели. Возможно, человек, которому в детстве сделали прививку свободы и счастья, оказывается, вопреки существующим представлениям, более способным к духовному выживанию в будущем. Подчеркиваю — к духовному, в самом серьезном, высоком смысле этого слова. По аналогии (впрочем, тут большая натяжка) с выживанием физиологическим: у кого было сытое и подвижное детство, больше шансов войти во взрослую жизнь практически здоровым.
Конечно, все это лишь домыслы, которыми обычно грешат биографы, но судьба К. С. их явно подпитывает…
В те годы образованное общество увлекалось театральным любительством. В таких театрах дебютировали многие актеры и режиссеры, становившиеся потом известными на профессиональных сценах. Мейерхольд, Комиссаржевская, Немирович-Данченко — все они прошли такой период инкубационного развития своего дарования. Но вряд ли Алексеев следовал моде, скорее его побуждала к действиям собственная, нереализованная, внутренняя артистичность. Вот и в квартале Алексеевских фабрик был построен театр (об этом — речь впереди). Кто знает, окажись Сергей Владимирович менее щедрым, более заинтересованным лишь в семейных доходах, куда бы направил свою энергию и свой гений маленький Костя? Когда огромные мировые события (а для судеб театрального мира Станиславский — событие огромное) вдруг в своем начале упираются в личность и поступки одного человека, невольно поражаешься, насколько прихотлива непростота мироздания.
Но не только творческая личность К. С. вызревала свободно и радостно в атмосфере этой счастливой семьи, где родители были влюблены друг в друга в молодости и сохранили эту влюбленность в старости. Что не менее важно — здесь закладывались нравственные основы его будущей жизни. В искусстве. В обществе. В быту. Многое в его взрослом поведении находит здесь свое объяснение.
Вот существенная для его будущего семейная история, идущая вразрез не только с домостроевскими купеческими традициями, но и с вполне укоренившейся в обществе практикой. Она связана с Костиным «грехом молодости». В 20 лет у него случился роман с горничной Дуняшей. Событие вполне банальное. В те времена родители, пытаясь уберечь сыновей от публичных домов, где они могли бы заразиться сифилисом, тогда трудно излечимым, использовали два метода воспитания — страх и соблазн. Для внушения страха мальчиков водили в больницы, где лежали сифилитики в последней стадии, чтобы они своими глазами могли видеть отталкивающие последствия продажной любви. А для соблазна в дом брали симпатичных молоденьких горничных, чтобы первый свой сексуальный опыт сыновья получали под родительским тайным присмотром.
Судьба большинства этих девушек, как только они «приносили в подоле», даже в просвещенных дворянских семьях была безрадостна, а часто трагична — достаточно перечесть «Воскресение» Толстого. Вряд ли более счастливой оказывалась жизнь тех, кого из барского дома отправляли обратно в деревню и выдавали замуж за крепостного. При этом часто отнимали ребенка, которого либо отдавали «на сторону», либо воспитывали в семье как приемыша. Русская литература запечатлела на своих страницах множество очень по-разному сложившихся судеб таких «воспитанников» и «воспитанниц» с непроявленной, но угадываемой родословной.
Однако с Дуняшей в семье Алексеевых ничего подобного не случилось. Ее не убрали с глаз долой, а ее сына Володю, получившего фамилию Сергеев, воспитывали вместе с остальными детьми. Он, как полноправный член семьи, участвовал в общих развлечениях, учился. До конца своих дней К. С. считал своим долгом заботиться о его судьбе. Эта история долго оставалась семейным «скелетом в шкафу». И только Галина Бродская, выйдя за пределы традиционно используемых историками МХАТа архивов, рассказала ее в интереснейшей своей книге «Алексеев-Станиславский, Чехов и другие: вишнево-садская эпопея». Занимаясь прототипами «Вишневого сада», она описала ситуацию лета 1902 года в Любимовке, когда там жил Чехов, пытаясь закончить работу над пьесой, которая станет его последней, и наблюдал тамошний быт и многочисленных обитателей. Среди них были и Дуняша, оставшаяся в семье, и ее повзрослевший сын Володя.
Возможно, эта история скорее подходит для книги, автор которой согласно сегодняшней моде ищет в биографии великих художников ситуации и факты «погорячее». Однако она важна для понимания эволюции мужского поведения Станиславского, его странного превращения из юноши легкомысленного, увлекающегося, погруженного в интрижки с юными ученицами балетной школы, барышнями своего круга и теми, что живут по соседству с Любимовкой, в человека, о чьих любовных историях даже память недоброжелателей не сохранила сплетен. А ведь К. С. провел всю свою жизнь в театре, где, как принято считать, господствуют нравы свободные, легкие. В окружении привлекательных женщин, некоторые из них явно были в него влюблены. Он был обаятелен, мужествен, красив, темпераментен. Знаменит. И тем не менее биографы и мемуаристы дружно пишут о безупречности его поведения. Ни одного любовного романа. Ничего. Прекрасно понимая природу любовных человеческих чувств, анализируя в своих ролях и спектаклях их тончайшие проявления, он сам оставался для окружающих существом каким-то бесполым, бесплотным. «Все человеческое», открытое для него в искусстве, в реальной жизни, казалось, было ему чуждо. Но взгляд внимательного наблюдателя, а таким безусловно был актер Художественного театра Иван Кудрявцев[2], все же заметил, что поведение и чувства К. С. — совсем не одно и то же. А хорошо, еще с работы на Алексеевской фабрике, знавший Станиславского Николай Егоров[3] рассказывает, что Станиславский любил рассматривать фотографии красивых женщин. Тем не менее он жил, отрешившись от мира любовных увлечений, тайных и явных романов. Он справлялся со своими чувствами внутри самого себя, ставя превыше всего семейные ценности.
Можно решить, что идея закулисной чистоты, с которой он начал свое режиссерское поприще, была принята им как пожизненная творческая схима и стала его второй натурой. Но кто знает, не оказался ли житейский урок, полученный в молодости, тем нравственным шоком, который создал для впечатлительной натуры К. С. особое поле запрета. Абсолютного. Ведь Дуняша с сыном Володей оставалась в доме, юношеский грех не исчез за пределами видимости. Нетипичная реакция семьи, в самой своей основе глубоко человечная, поднявшаяся над преходящей обыденной нравственностью к нравственности высшей, для формирующейся личности будущего художника могла стать одним из существенных элементов внутренней духовной конструкции… Вот ведь вспомнила же Айседора Дункан о свидании с К. С., которое, как ей представлялось, должно было стать любовным, а на деле вышло комическим: «Все мое существо жаждало общения с сильной личностью, которая стояла передо мной в лице Станиславского. Как-то вечером, глядя на его благородную, красивую фигуру, широкие плечи, черные, чуть серебрящиеся на висках волосы, я возмутилась своей всегдашней роли Эгерии. Когда он собрался уходить, я обвила его сильную шею руками, притянула его голову к себе и поцеловала в губы. Он нежно вернул мне поцелуй, но на лице его было написано крайнее изумление, как будто поцелуй был последнее, что он мог от меня ожидать. Затем, когда я пыталась привлечь его к себе еще ближе, он отшатнулся с недоумением и вскричал: «Но что мы будем делать с ребенком?» — «Каким ребенком?» — спросила я. «Ну, нашим, конечно. Что мы с ним сделаем? Видите ли, — продолжал он с расстановкой, — я никогда не соглашусь, чтобы мой ребенок воспитывался на стороне, а иначе при моем теперешнем семейном положении быть не может». Необыкновенная серьезность, с которой он говорил о ребенке, насмешила меня. Я расхохоталась. Он растерянно взглянул на меня, отвернулся и поспешно удалился по коридору гостиницы».
2
3