Что-то в К. С. действительно удерживает на расстоянии. Какая-то замкнутость, застегнутость на все пуговицы, непроницаемость для нескромного взгляда, не позволяющая создать историю «погорячее». Вот и настоящих воспоминаний о Станиславском, человечески откровенных, теплых, дружеских не по театру, а по жизни, практически не существует. Всё как-то коротко, фрагментарно, отстраненно, хоть и почтительно… Да и были ли вообще у него друзья? Круг общения К. С. на протяжении всей его жизни был велик и разнообразен — кажется, вся творческая (и не только творческая) Россия входила в него. Но, если вдуматься, ни о ком мы не можем сказать, что это — «друг Станиславского».
Приходится признать: Станиславский был трагически одинок. Но вовсе не тем социальным и эстетическим одиночеством, о котором потом будут рассуждать его оппоненты. Он был одинок естественным, неизбежным одиночеством гения. А еще тем, которое сопровождает жизнь людей, много требующих от себя и других и до такой степени сосредоточенных на деле, что со стороны производят впечатление абсолютно равнодушных к простым заботам «обыкновенного» мира и тех, кто этот мир населяет. Такое одиночество человека, внешне кажущегося не одиноким, Станиславский узнал в полной мере. Выразив тенденции Новейшего времени, он выпал из другого, безвозвратно уходящего времени, в котором продолжали жить едва ли не все окружавшие его…
Как ни странно, даже его собственная, уникальная по своей искренности «Моя жизнь в искусстве» не раскрывает какой-то самой существенной и манящей тайны личности и судьбы Станиславского. Он вроде бы совершенно открыт, но, тем не менее, — ускользает. Он признается, что начинал писать книгу как личную биографию, следуя за логикой собственной жизни. Но это показалось неинтересным, да и глупо было повторять то, что к тому времени уже много раз было написано кем-то другим. И тогда он стал рассказывать историю поисков — не только своих, которые собственно и составляли дух и плоть его жизни, но и общего художественного движения новой театральной эпохи.
Возможно ли сегодня пробиться к нему, подлинному, сквозь самые разные наслоения? Сквозь все эти непонимания, обожествления, свержения с пьедестала и новые попытки воздвижения надо всеми? А главное — сквозь собственные его умолчания, в которых отразились как его затаенная личность, так и не располагавшее к откровенности время? Вопрос остается без ответа…
У К. С. был врожденный театральный инстинкт, нечто более сущностное, глубокое, тайное, чем «простой» талант постановщика или актерский дар. Естественное, как дыхание, внерациональное предчувствие будущего. Непроизвольное угадывание направления развития. Способность творчески действовать в одиночку именно так, как того через какое-то время потребует от большинства еще не пришедшее, но уже подступающее театральное завтра. Как река, натыкаясь на препятствия, все равно находит свой путь к морю, он упрямо двигался к угадываемой цели, какой бы странной ни казалась она окружающим.
Станиславского часто представляют человеком литературно слабо образованным, мало читавшим, знавшим литературу в основном по тем пьесам, которые он ставил или в которых играл. На самом деле все обстояло совершенно иначе. С самой юности К. С. читал много и постоянно. Это была естественная потребность, и во многих его письмах отразились не только сам факт чтения, но и то удовольствие, которое это занятие ему доставляло.
Но кроме чтения у него, как это и дается обычно гению, был источник особенной, невербальной информации, своего рода высший инстинкт, позволявший видеть жизнь и искусство в иных ракурсах и измерениях, чем видели его современники. Впрочем, многое, что для него еще тогда было ясно «как простая гамма», до сих пор не могут понять его сегодняшние коллеги, даже вполне успешные и весьма одаренные.
И потому вряд ли можно чего-то добиться, пойдя по биографическому, им самим отвергнутому пути. Его биография — в его творчестве. И хорошо бы попробовать (пока — только попробовать) взглянуть на его жизнь и творчество не сквозь все еще непреодолимое, буквальное отождествление с Художественным театром, от реальной практики которого он в своем понимании природы сценического искусства постепенно, но решительно отошел. Взглянуть на более широком театральном пространстве, сквозь его же формулу: «Очень практичен для будущего дохода дела». Ведь сегодня можно уже осознать, оценить и это пространство, и это будущее, и этот доход… Допустить, что привычная цепочка «тегов»: Станиславский, Система, МХАТ — всего лишь удобный исторический штамп. Хотя, надо признать, этот штамп (впрочем, такова природа любого штампа) до сих пор прекрасно работает, обеспечивая многим его сторонникам не только творческий, но и надежный финансовый успех.
Эта книга на первый взгляд покажется странной. А может быть, и на второй тоже. Она задумывалась как иной ракурс взгляда на личность Станиславского и как иная интонация рассказа о нем. И построена как система фрагментов, среди которых могут отсутствовать якобы обязательные, зато отыщутся неожиданные «мелочи», обычно не попадающие в поле зрения биографов, которые оказываются порой выразительнее и значимее того, что вошло в хрестоматии. Это помесь изложения фактов из жизни К. С. и попыток не только (вернее, не столько) связать их с процессом становления и жизни Художественного театра, с его движением сквозь историю, сколько увидеть, как в единичной, но гениальной судьбе отразилось Великое Театральное Время, время рождения и первых шагов режиссерского театра, поздний период творческого господства которого мы как раз и застали. Повторяю, это только попытка, за которой, я надеюсь, последует продолжение. Пространство Станиславского — необозримый, привораживающий океан, и оказавшемуся на его берегу невозможно оттуда уйти…
Увы, любой биограф, изучая жизнь, творчество и поступки своего, далекого по времени, героя, сталкивается с проблемой вторичности собственных текстов. Ведь они неизбежно основываются на текстах уже существующих, на документах, многие из которых прежде неоднократно использовались. В случае биографий театральных вторичность эта становится вопиющей. Ведь спектакли, которые ставил, оформлял или в которых играл имярек, — давно исчезли. Те, чья живая память еще хранила их постепенно стирающийся, субъективно воспринятый, но все же подлинный облик, сами уже стали тенями. Историк театра не может взять спектакль с полки, как литературовед книгу, не может увидеть его, как искусствовед картину, или прослушать, как музыкальный критик симфонию или романс, чтобы множеству трактовок противопоставить свою, основанную на реальном знакомстве с реальным предметом. Вместо этого он вынужден заниматься интерпретацией интерпретаций. Создавать свою версию, обрабатывая, сталкивая, сравнивая версии чьи-то. И к естественной субъективности этих версий добавлять еще и свое субъективное их отражение, часто мучительно надуманное. В общем, профессия странная, если честно — от настоящей науки бесконечно далекая. Но прельстительная: можно отдаться игре фантазии, не слишком опасаясь, что тебя остановят факты.
Потому так много сомнительных легенд и нелепых вымыслов существует в театральной истории, которая перенасыщена слухами и сплетнями, возведенными в ранг непреложной истины. Потому она так зависит от субъективной точки зрения исследователя, так легко поддается осознанной официальной фальсификации, как это было в советские годы, когда из нее исчезали целые художественные материки, как это случилось с театром Мейерхольда, МХАТом-2 и т. д. История российского театра, настоящая, до сих пор еще не написана, она по большей части — лишь мнимость. И в ней есть фигуры, события, годы, которые особенно притягивают к себе вымыслы и спекуляции. Как ни странно, Станиславский — одна из таких фигур. Стоит лишь чуть-чуть углубиться в реальные, лежащие в сфере открытого доступа, а не только в архивах, свидетельства о его жизни и творчества, как возникает желание «собрать все книги да и сжечь», и начинаешь не верить ничему, кроме его собственных слов. Уж слишком много белого представлено черным, простое запутано, а сложное — опрощено и опошлено. И вообще нет ощутимых границ между правдой, неправдой и полуправдой. Невольно возникает потребность дать слово самому К. С., чтобы он сам говорил за себя, о себе, о своей знаменитой системе, о своем понимании природы театра. И — о меняющихся во времени, и тем не менее в основе своей постоянных, своих взглядах на мир, человека, жизнь и искусство.