Однако вернемся в Россию 1860-х годов.
Одна за другой выходят на сцену пьесы Островского, рисующие суровые до дикости нравы купечества. Властные, необразованные родители, искалеченные домостроевским воспитанием дети. Торжествует сомнительная мораль: «Правда — хорошо, а счастье — лучше» — причем счастье сугубо материальное, связанное с количеством товаров и денег. Словом, открывается царство истинно первобытной тьмы, которым наши западники так любили пугать общество, горько сравнивая непутевую свою родину с просвещенной Европой. Запоздалое пришествие капитализма в Россию многими воспринималось как национальная катастрофа. Не случайно и кличка ему дана была соответствующая — «чумазый».
Так уж повелось в русском литературно-журнальном обиходе (и не вывелось до сих пор): видеть прежде всего наиболее темные стороны действительности, те самые «свинцовые мерзости русской жизни», о которых с благородным энтузиазмом писали задолго до тех времен, когда Горький подарил нам эту чеканную формулу. Такая позиция у нас и поныне считается единственно прогрессивной. Все иные — в лучшем случае — «охранительными».
Но за глухими фасадами «темного царства» в то же самое время совершались поразительные события. Вовсе не экзальтированная Катерина, бросившаяся в Волгу из-за невозможности жить в жестоком, затхлом, тупом мире Кабаних и Диких, пронизывала его тьму «лучом света». Нечто изначально разумное, исторически фундаментальное, исподволь превращающееся в реально деятельную социальную силу вызревало в среде промышленников и торговцев, этих пресловутых «купчин толстопузых», чей малопривлекательный образ с такой неприязнью рисовала отечественная литература. Российская компрессия, пожалуй, именно в этой среде проявляла себя самым обнадеживающим образом. Стоит только посмотреть, как стремительно из поколения в поколение умнеют, становятся тоньше, интеллигентнее лица на купеческих семейных портретах. Как все больше «европейского» появляется в их одежде, осанке, взгляде. И уже какая-то иная, не темная, дикая, а просвещенная жизнь будто выглядывает из-за их спин…
Станиславский, знавший этот процесс «осветления» изнутри, так напишет о своих родовых корнях: «Наши предки принесли с собой от земли девственный, свежий, сильный, здоровый, крепкий, первобытный, сырой человеческий материал… В период своего брожения этот первобытный, богатый материал находился в хаотическом состоянии, и потому нередко наши предки представляли собой странные, необъяснимые, непонятные для культурного мира человеческие существа с карамазовскими элементами бога и чорта в душе, которые ведут между собой непрестанную междоусобную войну. Размах огромной силы в обе стороны, к добру и злу, к зверю и человеку».
В самом деле, первоначальный «материал», из которого произрос великий театральный реформатор, был и «первобытным», и «сырым». Но, как оказалось, действительно свежим, сильным, здоровым. И, главное, способным к стремительному деловому, культурному, личностному преображению.
Лишь в середине XVIII века прапрадед Станиславского, крепостной крестьянин Ярославского уезда, получив вольную, отправился искать счастья в Москву, где (по семейному преданию) «торговал на улицах горохом с лотка». Но уже его сын Семен Алексеев был в состоянии (материальном и нравственном) пожертвовать на ведение войны против Наполеона в 1812 году 50 тысяч рублей, что и было запечатлено на одной из стен храма Христа Спасителя. Наша литература замечательно отразила дворянско-крестьянскую сторону этой поистине народной войны, но почти не коснулась ни вклада, ни судеб купеческого сословия, которое не меньше других ощутило на себе ее тяготы.
В «купеческой» переписке военного времени возникают эпически мощные картины повсеместных изничтожений и бедствий. Звучат скорбные жалобы, будто исходящие из уст нищих на паперти: «Раздеты и разуты почти донага». Сам Семен Алексеевич удачно покинул Москву перед вступлением Наполеона и «отсиживался» в Муроме, но зорко следил за происходящим в столице по рассказам прибывающих оттуда потрясенных свидетелей. Даже специально засылал своего лакея Июду во вражеский стан для разведывания обстановки. Вернувшись, Июда «сказывает, что родители наши… <…> проживают на Полянке в нашем доме… <…> в кладовке, а оставшееся имущество все разграблено, а в пище большой недостаток. Горелую пшеницу распаривают и едят». Семен Алексеевич вел обширную переписку с родичами, «отсиживавшимися» где-то в других местах. Письма диктовал сыновьям, так как был неграмотен. «Все, что в Москве оставалось нашего, все сожжено и ограблено», — сообщает он адресату. И добавляет: «В Кремле у разбойника француза был театр», — то ли с осуждением, то ли изумляясь.
С пожаром и разграблением Москвы (которую грабили не только французы, но и свои мародеры) связана гибель многих известных торговых домов, так и не сумевших восстановиться в послевоенные годы. Примечательно, но именно Алексеевы, как свидетельствует статистика, оказались чуть ли не единственными, кому удалось не только преодолеть разорение и вернуть себе прежнее положение, но — превзойти его. «Первобытный материал» не подвел. Начав с уличной торговли, практически с нищеты, пройдя через крах, представлявшийся окончательным, за сто лет род Алексеевых стал обладателем огромного состояния и поднялся на самый верх российской буржуазной элиты. Эта особенная алексеевская деловая устойчивость, упорство, граничащее с упрямством, умение идти к цели сквозь все препятствия жизни, безусловно, отзовутся в судьбе и характере Станиславского.
Когда война закончилась, Алексеевы возвратились в Москву и заново начали обустраиваться. Делалось это уверенно и солидно. Тогда-то и был куплен барский дом на Большой Алексеевской улице, поблизости от Рогожской заставы. Здесь стояла Рогожская церковь, главная цитадель московского старообрядчества, к которому принадлежали многие известнейшие купеческие фамилии. Возможно, эта близость, а также название улицы (не от купеческой семьи, как порой думают, а по находившейся там Алексеевской церкви), а не только добротность, «видность» дома с колоннами определили выбор. Здесь семья «рогожских» Алексеевых (род был большим, постепенно разветвлялся, дробился) прожила полвека, меняясь и меняя свой домашний обиход.
Данные о предках Станиславского биографы черпают в основном из одних и тех же источников. Это рукопись Г. А. Штекера «Сведения о купеческом роде Алексеевых», хранящаяся в Музее МХАТ, и воспоминания ближайших родственников К. С. Но создававшаяся в послереволюционные советские годы работа Штекера, как и семейные воспоминания, не могла быть вполне независимой от политических обстоятельств. И все-таки даже сквозь завесу времени, специально уплотняемую на протяжении почти семидесяти советских лет, явственно проступает одно: в борьбе между злом и добром, человеком и зверем, о которой писал Станиславский, добро и человек с каждым десятилетием занимают в семье Алексеевых все более сильные позиции.
В то самое время, когда в пьесах Островского продолжают бесчинствовать монстры «темного царства», когда его купцы «из образованных» смотрят на женщин как на товар, а искусство воспринимают как простую забаву, в старинном купеческом роду Алексеевых детей уже не отправляют мальчиками в контору на выучку к вороватым приказчикам. Их воспитывают, как прежде дворяне воспитывали своих «недорослей». Кормилицы, няньки, приходящие учителя, живущие в доме гувернеры. Занятия языками, музыкой, танцами. Спорт. Домашний театр (даже на даче, где жили летом, специально выстроили театральное здание).