Станкевич рассказывал о людях, с которыми познакомился, о своих симпатиях и антипатиях, об огромных просторах той страны, о существующих в армии порядках, о природе и о пейзажах, он старался излагать ясно и объективно, растолковывая все, чего тетка не понимала: вещи далекие и экзотические, все то, что без дополнительных разъяснений могло остаться загадкой. Она же тактично, любезно и деликатно демонстрировала свое отрицательное отношение к его жизни, словно ее собственное существование в маленькой грязной квартирке темного и мрачного дома, который она вряд ли покидала последние тридцать лет, было наилучшим выходом из положения.
— Ладно! Хватит про меня! — воскликнул он наконец. — Очень мне все-таки хочется услышать кое-что и про вас.
Она сняла очки, вытерла платком глаза.
— Не знаю, право, не знаю, о чем можно рассказать. Преподаю английский язык. Последнее время у меня неладно с глазами. Я даю лишь разговорные уроки. Есть две таких семьи. Никуда не выезжаю, нигде не бываю. Как тебе, верно, известно, так и не вышла замуж. Нет, нет, ничего интересного сказать о себе не могу.
— Значит, вы живете уроками?
— Да. А ты английский знаешь?
— Всего несколько слов. В гимназии я учил французский и греческий.
Прощаясь, он предложил тетушке постоянную денежную помощь, но та бурно запротестовала. Они договорились, что он навестит ее на будущей неделе. А пока решил навестить родственников-помещиков неподалеку от Лодзи, их адрес дала ему тетка.
Варшава не произвела на Станкевича благоприятного впечатления. Город небольшой, грязный, провинциальный. Может, сказалась и погода. Было сумрачно и сыро. Вдоль домов и тротуаров лежал серый талый снег. Люди какие-то замкнутые, говорят торопливо, тихо, выглядят подавленными. Не тот ли это город, подумал он, где жители, погрузившись в повседневные заботы, сами не знают, для чего они существуют? Нет фривольной фантазии Одессы, нет изощренной жажды жизни и наслаждения ею, как водится в Петербурге, нет изобилия всех мыслимых товаров под дымкой добродушия и покоя, что характерно для Москвы. Варшава, правда, не производила впечатления оккупированного города, но вместе с тем не была независимым, свободным городом, это тоже как-то ощущалось. Давали себя знать мягкий, всепроникающий, побуждающий к покорности диктат и своеобразное сопротивление ему, скорее в интеллектуальной, чем в эмоциональной, сфере и потому не всеобщее.
«Что такое Польша? — рассуждал он сам с собой, огибая лужи. — Привислинский край, такой же, как, скажем, Приамурский и всякий другой. Много всяких краев в империи, и этот — один из них. Даже надписи всюду русские, что там говорить «Польша», просто смешно».
Не обнаружил он в городе ни красивых экипажей, ни пышных выездов. Да и в России отошли в прошлое времена, когда знать обеих столиц щеголяла своими выездами. Хотя там и сейчас хватало великолепных ландо, карет и тарантасов, а зимой саней, запряженных сытыми норовистыми рысаками с колокольчиками. Здесь тащились по улицам обшарпанные пролетки, запряженные полуживыми, вызывающими жалость клячами.
В ресторане гостиницы обед был вкусным, но не изысканным, не утонченным, готовил его ремесленник, не повар, думающий о рафинированном клиенте, а ведь — черт побери — мог появиться и такой! Зато прислуга в гостинице была скромной и ненавязчивой. На следующий вечер он отправился в театр. Давали французский фарс «Жак в затруднении», играли плохо, на провинциальном уровне. Герой то и дело хватался за голову, крича, что больше ему не выдержать, что он бросится в пруд, после чего убегал за кулисы и минуту спустя возвращался в платье, с которого ручьями текла вода. В зависимости от ситуации это были то визитные брюки, то рабочий костюм, то ночная рубашка. Публика всякий раз долго хлопала и кричала «браво», разрушая тем самым и без того лишенное темпа представление. С «Аиды» он ушел в середине второго действия. Он не был знатоком оперы, но не надо было и быть знатоком, чтобы понять: оркестр здесь сам по себе, певцы сами по себе, декорации, по всей видимости, из другого спектакля, голоса плохо поставлены и вообще никуда не годятся. Он вспомнил ту же оперу пятнадцать лет назад в Александрийском театре в Петербурге, где был тогда вместе с матерью и Костей. А здесь он просто побывал на скверной репетиции Верди.
Зато ему понравилось по-своему изысканное Краковское Предместье, великолепная Замковая площадь и Рынок. Его внимание привлекли несколько нарядных и выдержанных в хорошем стиле дворцов, не уступающих дворцам в Петербурге. Он обратил внимание и на простой люд, который показался ему столь же бедным, как и в России, пожалуй, только менее примитивным и грубым. Но два-три положительных момента не сглаживали общего неблагоприятного впечатления. Все эти разговоры насчет второго Парижа — явное преувеличение, подумал он, возвращаясь как-то ночью к себе в гостиницу.