Станкевич улыбнулся и тихо произнес:
— Думаю, Эльжуня, я просто-напросто изголодался. В Кельцах нам с мамой случалось жить впроголодь.
— Не преувеличиваешь ли?
— Мы жили только на то, что мама зарабатывала игрой на фортепиано. Надо было платить за комнату, за дрова, за доктора, лечившего меня от моих вечных бронхитов, на еду оставалось не так уж много.
— Все равно никогда не пойму, как тетя могла выйти за этого Дябилева, или как его там.
— За Тягилева, — поправил он.
— Ужасно, — вздохнула Эльжуня. — Говорят, порох, а не человек, кажется, татарин по происхождению.
Станкевич расхохотался:
— Костя? Да, жуткий азиат, совершенный Чингисхан. — И он представил себе утонченного Костю, как тот в бурке на косматой лошаденке бешено мчится, догоняя цивилизацию, топча степную траву. Это его изрядно позабавило. — И тем не менее, — продолжал он, не прекращая смеяться, — он переводит Рембо.
— А это кто такой? — спросила Эльжбета, обескураженная его реакцией.
— Французский поэт, очень талантливый.
— Ужасно, — буркнула она, причем было непонятно, относится ли это к Косте или к Рембо.
Станкевич встал и заглянул в кабинет, подошел к стене, снял ружье. Это был короткоствольный самозарядный бельгийский штуцер с оптическим прицелом.
— У тебя муж охотник? — спросил он, рассматривая штуцер.
— Да, немного.
— Где он охотится?
— Тут поблизости есть лес.
— И что стреляют?
— Зайцев, иногда кабанов.
Он повесил штуцер и, сунув руки в карманы, подошел к окну.
— А у нас, — сказал он, — осенью или в начале зимы, пока нет снега, охотятся с лошадей на волков. Например, в имении у старика Тягилева. — И он глянул на пейзаж за окном. Часть парка, вдали поля и на горизонте низкий рахитичный сосняк вперемежку с лугами.
— Тетя очень мучилась? — спросила Эльжбета, оборачиваясь после минутной паузы к окну.
— Нет-нет, не думаю, она умерла от сердца, а это, как правило, легкая смерть.
— Да ведь я не про то спрашиваю. Я спрашиваю тебя, была ли она там, в России, несчастна? Тяжело ли ей было?
Он медленно приблизился и, склонившись над ней, заговорил спокойно, хотя в тоне сквозило раздражение:
— Вижу, Эльжуня, ты все превратно понимаешь. Правда, мать не была, как я полагаю, влюблена в Тягилева, но, может, именно потому, что их связывало нечто иное, чем любовь, брак оказался удачным. Настолько удачным, что их ставили другим в пример. Их связывали общие интересы, страсть к музыке. Они любили своих друзей и знакомых. Были друг к другу снисходительны, но никогда, насколько мне известно, не перешли той границы, за которой снисходительность превращается в равнодушие. У мамы была камеристка, горничная и парикмахерша. Ложа в московском театре, а когда бывала в Петербурге, то пользовалась ложей Шереметьевых или Авгинских. Когда поехала с друзьями на воды в Германию, Костя заказал салон-вагон, но вовсе не затем, чтобы кичиться богатством, а лишь из одной только заботы об удобствах и комфорте. Да, моя дорогая, тот самый комфорт, который ей компенсировал годы бедности, грязи и прозябания здесь, в ее отечестве, бок о бок с сытыми, веселыми и, разумеется, любящими родственниками. И мама это ценила, была благодарна, жила в комфорте, который для Кости был чем-то само собой разумеющимся, а для нее — соблазнительным и желанным. У нее было двадцать платьев, для каждого месяца в зимний сезон — меховое манто. Она обожала конную езду и ездила на лучших лошадях, какие только были на конном заводе у Сухотина. У нее была масса свободного времени, она могла посещать картинные галереи, было достаточно денег, чтоб приобретать хорошие картины. А муж не был диким азиатом, это умный, утонченный человек, в молодости красавец. Прости, но причин для одичания не было. Я думаю, — он отодвинулся от Эльжбеты и сел в кресло, — то было лучшее время в ее жизни.
— А в твоей? — осведомилась Эльжбета, отчасти уже убежденная в правильности того выбора, который сделала ее тетка.
Он улыбнулся и, барабаня пальцами о полированный подлокотник кресла, ответил:
— Когда я покинул Польшу, мне было десять лет. Россия — вся моя жизнь. Я ни в чем не нуждался, кончил хорошую школу, у меня работа, которая, смею надеяться, мне по душе, достаточно денег. В эту страну я уже врос. À propos[6], как я говорю по-польски?
— Превосходно, хотя иногда смешно растягиваешь слова. Ты говорил с тетей по-польски?
— Да, разумеется.
— Ты сын повстанца. Не было у тебя в связи с этим никаких трудностей?
— Как же, были. С математикой в гимназии, а потом в военном училище.
— И это все?
— Из серьезных трудностей — да.
— То, что ты говоришь, очень печально. — Эльжуня встала и прошлась взад-вперед по гостиной. — После ужасной смерти твоего отца, после конфискации имения, которое было в конце концов не утратой скольких-то там моргов земли, а прежде всего духовной потерей, после того, что стало и является уделом всех нас, живущих здесь, рассуждать так, как ты, предосудительно, просто невозможно.
— Не понимаю. — И он склонился в ее сторону с вопросом в глазах.
Эльжбета вздохнула и немного помолчала.
— Ты, кажется, видел смерть отца?
— Да, мне было тогда пять или шесть лет.
— Какая ужасная смерть, не так ли?
— Как всякая иная.
— О нет, мой друг, то была особая смерть.
— Допустим. Я думаю, отец был тогда не в себе. Он вряд ли понимал, что с ним происходит.
— Вряд ли понимал?..
— Как тебе известно, у отца были больные легкие, в лесу наступило обострение. Когда его после кровотечения принесли весной на шинели, он был в ужасном состоянии, по существу, он так и не оправился. Недели за две до гибели у него началась горячка, он бредил, терял надолго сознание, как потом говорила мать. В тот день он лежал в саду, вдруг увидел казаков, и мгновенно произошла реакция, фатальная по своему исходу.
— Как можешь ты так говорить! Как можешь! Кто понарассказал тебе этой чуши? — Эльжбета двинулась в кресле, словно желая отстраниться от Станкевича.
— Разумеется, вполне я в этом не уверен, ведь я тогда был совсем маленьким мальчиком и наблюдал издалека, но полагаю, что так оно и было.
— Но ведь он хотел остеречь! — Эльжбета так ударила по столику, что подскочили чашки. — Бежал, чтоб остеречь, дать знать!
— Остеречь кого?
— Товарищей, своих товарищей. Бежал, чтоб их остеречь, сообщить, что в деревне казаки. Не понимаешь ты этого?
— Эльжуня, извини, но я думаю…
— Меня не интересует, что ты думаешь, — ответила она резко. И вновь принялась расхаживать по гостиной.
Он опустил голову, в раздражении стиснул зубы. Решил, что дискуссия лишена всякого смысла, потому что один Господь Бог ведает, если, конечно, он существует, что намеревался сделать его отец, вскочив со своего смертного ложа. Но если только в принципе этот спор возможен, то его собственная интерпретация все-таки ближе к истине.
За ужином он познакомился с Ксаверием Рабским, славным толстяком, который пригласил его на бал, даваемый по случаю карнавала его дядюшкой в Недомышах.