Он осмотрел амбар. Большой и почти пустой. Посредине — двуколка, для тех мест редкость. Рядом, весь в зазубринах, чурбан для колки дров. Повсюду валяются щепки. На вколоченных в балки гвоздях развешаны мешки, заполненные чем-то до половины. С сеновала доносится запах сена. Солдат постоял минуту, проверил, туго ли затянута на связанных назад руках веревка, грозно проворчал что-то и вышел, не заперев за собой ворота.
Там он пустился в разговор с другими красноармейцами, разведшими костер метрах в двенадцати от амбара. На селе стояла тишина, только временами лениво перекликались солдаты. Из какой-то хаты ветер донес звуки гармошки. Станкевич опустился на землю, пытаясь прислонить к чему-нибудь стянутые в запястьях руки. В конце концов сел на покосившийся чурбан. Сидеть было неудобно, хотя появилась возможность опереться. Болели глаз и рассеченные ударом вспухающие губы. Его била дрожь, он почувствовал, что поднимается температура.
Ну и когда же оно завертелось, это его красное буддийское колесо? Если хронологически, то в небольшой усадьбе километрах в двадцати от Варшавы, а вернее, в саду, который навалился на стены усадьбы, навалился в буквальном смысле слова, потому что располагался на склоне. Там появилась она, эта нить, с нанизанными на нее обидами и узелками отмщения, похожая на коралловые бусы, что продаются на ярмарках. Это случилось помимо его воли, независимо от него, почти вне сознания. Тридцать лет спустя он мог разорвать все, остановить. Потекла бы его жизнь тогда по-другому? Не исключено. Тогда в нем проявилось бы то, что заложено в каждом — ближе к поверхности или глубже, — некий кладезь доброты, из которого можно черпать, мудро стимулируя жизнь благородными и направленными к некой цели поступками.
Врезался в память и знойный день пышного кавказского лета. Они возвращались тогда в крепость после учений. Лошади заморенные, дорога трудная. Собственно, не дорога, а тропа, прорубленная в скалах, проложенная меж грудами камней. Они ехали так довольно долго, несколько часов. Местами можно было передвигаться по двое в ряд, но чаще — гуськом, на расстоянии нескольких метров друг от друга. Перевал остался позади. Метрах в пятидесяти внизу клубились луга в обрамлении ельника. Внезапно, перед крутым поворотом, за которым дорога была и шире, и удобней, лошадь под молодым офицером, ведшим отряд, затанцевала в смятении на камнях и прижалась к покрытой порослью почти отвесной скале.
— Что случилось? — крикнул вахмистр, который следил за строем.
— Труп! — отозвался один из солдат впереди.
— Труп… — повторил офицер.
Подъезжали не спеша, кое-кто спрыгнул наземь, кони храпели, приседали на задние ноги. Образовался затор.
— Вперед! Вперед! — надрывался вахмистр, размахивая нагайкой.
Некоторые, проехав, развернулись на расширившейся за поворотом дороге, спешились. Подошли ближе.
Воейкин, тощий придурковатый казак, заорал:
— Джигит, патронташи крест-накрест!
— Джигит! — повторили за ним другие.
Осторожно направляя лошадь, подъехал и Станкевич.
— Там лежит человек без головы, ваше благородие, — доложил унтер-офицер.
На камнях, поперек тропинки, лежал труп, вытекшая кровь застыла в красно-коричневых лужах. Это простертое навзничь тело с подвернутой ногой, облепленное роем мух, не реагировавших на людей, поражало своими удивительными пропорциями: мускулистые икры, до половины затянутые в мягкие сапоги из козьей кожи; черные брюки в обтяжку подчеркивали силу длинных ног, выстреливающих из узких, почти мальчишеских бедер, тонкая талия, перетянутая широким ремнем с серебряным набором, и поразительно изящные кисти рук с удлиненными пальцами, где явственно обозначен каждый сустав.
Станкевич долго смотрел на джигита. Как он молод и красив. Пока еще красив и красивым будет, может, день или два, а потом посереет, набрякнет, разбухшее тело расползется от гниения, начнется распад — вот и все. Он ощущал печаль, но каким же иным было чувство, испытанное им много лет назад, когда он смотрел на изувеченное подобным же образом тело, отнюдь не такое красивое, напротив — лишенное привлекательности, подточенное болезнью. Там была смесь разных ощущений: жалости, отчаяния, досады, страха, любви и даже стыда. Здесь лишь печаль по поводу бессмысленно уничтоженной красоты.